Литературный критик
Обновления в TG
PN
Обновления в TG

Письмо Анри Бейля (де Стендаля) к О. де Бальзаку

Чивита-Веккия 30 октября 1840 г.

Г-ну О. де-Бальзаку, Париж.

Я был не мало удивлен вчера вечером, Сударь. Я думаю, что никогда еще никто не подвергался такой критике в журнале, да еще со стороны лучшего судьи в этом деле. Вы сжалились над сиротой, брошенным на улице. Нет ничего легче, Сударь, как ответить вам одним из тех вежливых писем, на которые мы оба с вами такие мастера. Но ваш поступок необычаен, я хочу последовать вашему примеру и ответить искренним письмом. Примите мою благодарность за советы, еще больше чем за похвалы.

Я читал „Revue“ вчера вечером, а сегодня утром свел к четырем или пяти страницам первые пятьдесят четыре страницы, которые вы хотели выбросить. Должен вам признаться, однако, что я испытывал живейшее наслаждение, когда писал эти страницы; я говорил о вещах, которые обожаю, и вовсе не думал об искусстве создания романа.

Я думаю, что меня начнут читать не раньше 1880 г.; до того времени я откладывал радости печатаемого автора. Какой-нибудь литературный кропатель, говорил я себе, откроет сочинения, достоинства которых вы так невероятно преувеличиваете. Иллюзии ваши заходят далеко; например, Федра. Признаюсь, я был скандализован, хотя и расположен к автору достаточно хорошо.

Раз уж вы взяли на себя труд прочесть мой роман три раза, я питаю коварный замысел задать вам несколько вопросов при первой же встрече на бульваре.

  1. Дозволено ли называть Фабрицио наш герой? Сделано это затем, чтобы не повторять так часто слово Фабрицио.

  2. Не нужно ли уничтожить эпизод с Фаустой, который слишком уж растянулся пока я его писал? Фабрицио воспользовался случаем, чтобы показать тетке, что он неспособен к любви.

Первые пятьдесят четыре страницы показались мне изящным вступлением. Мне так приятно было, сознаюсь в этом, говорить о счастливых днях моей юности. Я испытал некоторые угрызения совести, когда правил корректуру; но я подумал о скучнейших первых полутомах Вальтер Скотта и о длиннейшем вступлении к божественной Принцессе Клевской[1].

Я писал планы романов, не могу отрицать этого, но при мысли о плане я леденею. Обычно я диктую двадцать пять или тридцать страниц; потом, с наступлением вечера я чувствую потребность в каком-нибудь бурном развлечении; на другое утро я, конечно, все забываю. Прочитав три-четыре последних страницы главы, написанной накануне, я начинаю представлять себе следующую главу. Здесь — мое несчастье заключается в том, что мысль мою ничто не возбуждает; какие развлечения могу я найти среди пяти тысяч торговцев Чивита-Веккия? Поэтического здесь нет ничего, кроме тысячи двухсот каторжников: но они не могут составить мне компанию. Каждая женщина увлечена одной лишь мыслью: как бы заставить мужа подарить ей французскую шляпку.

Я ненавижу приглаженный стиль и признаюсь вам, что многие страницы Монастыря напечатаны по первоначальной диктовке. Я скажу, как ребенок: больше не буду. Я диктовал шестьдесят или семьдесят раз; меня обуревали идеи: кроме того, я потерял весь отрывок о тюрьме, и должен был писать его снова. Но к чему вам все эти подробности?

Мне кажется, что со времени разрушения двора в 1792 г. роль формы уменьшается с каждым днем. Если бы г. Вильмен, а я считаю его достойнейшим из академиков, перевел Монастырь на французский язык, ему потребовалось бы три тома, чтобы изложить то, что я дал в двух. Так как большинство мошенников напыщены и красноречивы, то вскоре все возненавидят декламаторский тон. Когда мне было семнадцать лет я едва не подрался на дуэли за неясную вершину лесов (еа cime indeterminée des forêts) г. Шатобриана, имевшего много поклонников в шестом драгунском полку. Я никогда не читал Индийскую хижину[2], я не выношу г. де Местра; мое презрение к г. Лагарпу граничит с ненавистью. А вот почему, несомненно, я пишу так плохо: из преувеличеганой любви к логике.

Мой Гомер — это мемуары маршала Гувио-Сен-Сир. Произведения Монтескье и Диалоги умерших Фенелона, по-моему, написаны хорошо; недели две назад я плакал, перечитывая Аристоноя или Рабыню Альсины[3].

За исключением г-жи де Мюрдофф и ее друзей, нескольких романов Жорж Санд и новелл, помещенных в газетах г-ном Сулье[4], я не читал ничего из печатавшегося за последние тридцать лет. Я часто

читаю Ариосто, мне нравятся его повествования. Герцогиня скопирована с Корреджи (т. е. производит на мою душу то же впечатление, что и Корреджи).

В истории живописи я вижу дальнейшую историю литературы. Мы похожи на учеников Пьетро Кортоне[5], который работал быстро и преувеличивал выразительность, как госпожа Коттэн[6], у которой тесанный камень привозят с Борромейских островов. Работая над Монастырем, я, для того, чтобы взять тон, читал каждое утро две-три страницы Гражданского кодекса, дабы всегда быть естественным; я не хочу искусственными средствами чаровать душу читателя. Бедный читатель пропускает мимо ушей высокопарные слова, вроде ветер рвал волны с корнем; но он вспоминает о них когда пройдет волнение. Я же хочу, напротив, чтобы читатель, подумав о графе Моска, не изменил о нем своего мнения.

Я напишу, как в фойэ оперы появляются Расси и Рискара, посланные Ранунцием Эрнестом IV в Париж в качестве шпионов. Фабрицио, вернувшийся из Амьена, заметит их итальянские взгляды, сдержанную миланскую речь, по мнению этих наблюдателей не понятную никому.

Все говорят мне, что нужно подготовлять введение персонажей, что Монастырь похож на мемуары и что персонажи появляются по мере надобности. Сделанная мной ошибка мне кажется простительной; ведь я не описывал жизнь Фабрицио. Невозможно совершенно убрать аббата Бланеса; но я сокращу его. Мне казалось, что нужны такие персонажи, которые ничего не делают, но только умиляют душу читателя и уничтожают романтический налет.

Я покажусь вам чудовищем гордости. Как! — скажет вам тайный голос, — это животное недовольно тем, что я для него сделал вещь, беспримерную в наши дни, и хочет еще, чтобы его похвалили за стиль! Но не нужно ничего скрывать от своего врача. Часто я раздумывал по полчаса — поставить ли прилагательное до существительного или после него. Я стараюсь правдиво и ясно рассказать о том, что происходит в моем сердце. Я знаю одно только правило: быть ясным. Если я не ясен, весь мой мир не существует.

Я хочу говорить о том, что происходит в глубине души Моски, герцогини, Клелии, в эту область не проникнет взгляд выскочек, вроде латиниста, директора Монетного двора, графа Руа и т. д., взгляд лавочников, добрых отцов семейства и т. д.

Если к неясности сюжета я присоединю неясность стиля r.V[7]..., г-жи S[8].... и т. д. (предположим, что я обладаю редким даром писать, как корифеи прекрасного языка); если я присоединю к неясности содержания неясность этого хваленого стиля, никто абсолютно не поймет борьбы герцогини с Эрнестом IV.

Стиль г. де С...[9] и г. V..., мне кажется, означает следующее:

  1. Множество мелочей, которые приятно, но бесполезно рассказывать (подобно стилю Авзония, Клавдиана и т. д.).

  2. Множество мелкой лжи, которую приятно выслушать.

По мере того как возрастает число полудураков, роль формы уменьшается. Если бы Монастырь был переведен по моде на французский язык г-жей Санд, успех его был бы обеспечен; но, чтобы изложить то, что написано в двух моих томах, ей понадобилось бы тома три или четыре. Взвесьте это оправдание.

Полудурак больше всего преклоняется перед стихами Расина, потому что он понимает, что такое незаконченная строка. Но с каждым днем стих занимает все меньшее место среди достоинств Расина. Публика, становясь более многочисленной и менее тупой, требует большего количества действительных мелких фактов, рисующих страсть или жизненные положения.

Сколько приходилось Вольтеру, Расину и т. д., всем, наконец, кроме Корнеля, сочинять стихов, подогнанных под рифму! Так вот стихи эти занимают место, по праву принадлежащее мелким действительным фактам.

Через пятьдесят лет г. Биньян[10] или Биньяны прозы настолько прискучат всем своими изящными, но лишенными других достоинств произведениями, что полудураки будут в большом затруднении; ведь из тщеславия они все время или говорят о литературе, или делают вид, что размышляют; что же будет с ними, когда они не смогут больше цепляться за форму. В конце концов они провозгласят своим ботом Вольтера. Один и тот же ум царит не больше двух веков; в 1978 г. Вольтер превратится в Вуатюра[11]; но Отец Горио всегда будет Отцом Горио. Может быть, полудураки придут в такое замешательство, когда перестанут восхищаться своими дорогими правилами, что, очень возможно, они потеряют вкус к литературе и станут попросту ханжами. А декламаторским красноречивым тоном политических мошенников все пресытятся в 1880 г. Тогда-то, может быть, прочтут Пармский монастырь.

Я повторяю, роль формы уменьшается с каждым днем. Возьмите Юма. Предположим, что кто-нибудь написал с юмовским здравым смыслом историю Франции с 1780 по 1840 г.; ее прочтут, будь она написана даже на тарабарском наречии. Монастырь написан, как Гражданский кодекс; я выправлю стиль, если он оскорбляет вас; но я буду в большом затруднении. Я не восхищаюсь модным стилем: он выводит меня из терпения. Я вижу Клавдианов, Сенек, Авзониев. Уж целый год твердят мне, что нужна иногда развлечь читателя описанием пейзажа, одежды... Все это так надоело мне у других! Я буду преувеличивать.

Что же касается современного успеха, о котором без „Revue Parisienne“ я никогда бы не подумал, то вот уже пятнадцать лет как я сказал себе: «Я стану кандидатом в Академию, если добьюсь руки мадемуазель Бертен (автор музыки к опере Эсмеральда, слова г. Виктора Гюго), которая заставит хвалить меня три раза в неделю». Когда грубые выскочки, превыше всего уважающие дворянство именно потому, что сами они не благородны, не будут больше пятнать наше общество, оно перестанет склонять колени перед газетой аристократии. До 1793 г. дружеский кружок был подлинным судьей книг. Теперь эти люди думают о возвращении 93 года, они боятся, они не могут больше судить. Посмотрите каталог, который мелкий книготорговец возле св. Фомы Аквинского предлагает живущему окрест дворянству. Этот довод больше всего убедил меня в невозможности понравиться этим трусам, одуревшим от безделья.

Я ничуть не копировал г. Меттерниха, которого видел в последний раз в 1810 г. в Сен-Клу, когда он носил браслет из волос С. М., столь прекрасной в те времена. Я нисколько не жалею обо всем, что не должно случиться; я — Фаталист и скрываюсь в уединении. Я думаю, что получу некоторую известность в 1860 или 1880 г. Тогда очень мало будут говорить о Меттернихе и еще меньше о маленьком князе. Кто был первым министром в Англии во времена Малерба? Если я не наткнулся по несчастью на Кромвеля, то я уверен, что никто этого министра не знает.

Смерть заставляет нас меняться ролями с этими людьми; пока они живут, они всецело властны над нашим телом, но с момента смерти забвение поглощает их навеки. Кто вспомнит о г. де Виллеле, о г. де Мартиньяке через сто лет? Даже г. Талейран уцелеет лишь благодаря своим мемуарам, если они будут хороши, между тем как Комический роман сейчас является тем, чем будет Отец Горио в 1980 г. Благодаря Скаррону получило известность имя Ротшильда того времени, г. де Монторон, который ценой пятидесяти луи стал покровителем Корнеля.

Вы хорошо подметили, Сударь, с чуткостью человека, который сам работает, что Монастырь не мог охватить какое-нибудь крупное государство, как Франция, Испания, Вена, в силу сложности государственного управления. Оставались мелкие князья Германии и Италии.

Но немцы так преклоняются перед орденской лентой, они так глупы! Я провел среди них несколько лет, и позабыл их язык из презрения. Вы сами увидите, что мои персонажи не могли быть немцами. Если вы додумаете эту мысль до конца, то поймете, что я вынужден был взять угасшую династию, а Фарнезе — наиболее известные из этих угасших, благодаря своим предкам генералам.

Я беру персонаж хорошо мне известный; я оставляю ему все привычки, приобретенные им в каждодневной охоте за счастьем; затем я придаю ему больше ума. Я никогда не видел г-жу Бельджойозо. Расси был немец, я разговаривал с ним двести раз. Я познакомился с князем во время своего пребывания в Сен-Клу в 1810 — 1811 г.

Уф! Надеюсь, что вы будете читать это послание в два приема. Вы говорите, Сударь, что не знаете английского языка; в Париже вы можете познакомиться с буржуазным стилем Вальтер Скотта в тяжеловесной прозе г. М. Д., редактора „Débats“ Проза Вальтер Скотта неизящна, а главное — претенциозна. Он похож на карлика, который боится потерять хоть одам дюйм своего роста.

Вашу изумительную статью, статью, какой никогда еще ни один писатель не получал от другого, я читал, — теперь я осмелюсь в этом сознаться, — непрестанно разражаясь хохотом. Всякий раз, как мне попадалась слишком сильная похвала, — а такие встречаются на каждой странице, — я представлял себе, какую мину скорчат, прочтя это, мои друзья.

Я пишу так плохо, когда пишу умному человеку, мои мысли возникают так стремительно, что я решил переписать свое письмо[12].


  1. Роман м-м де Лафайетт. ↩︎

  2. Роман Бернардена де Сен-Пьер. ↩︎

  3. Роман Фанелона. ↩︎

  4. Французкий романист и драматург (1800-1847). ↩︎

  5. Итальянский художник (1596-1669). ↩︎

  6. Французская писательница (1773-1807). ↩︎

  7. Вильмен. ↩︎

  8. Жорж Санд. ↩︎

  9. Шатобриан. ↩︎

  10. Французский поэт, неоднократно получавший премии на академических конкурсах (1795-1861). ↩︎

  11. Французский писатель (1598-1648), мастер апистолярного стиля, один из родоначальников прозы XVIII века. ↩︎

  12. Письмо Анри Бейля взято из французского издания Пармского монастыря (1853). Этот вариант отличается от окончательного текста большей резкостью и ясностью возражений Бальзаку. Поэтому мы остановились на нем, хотя некоторые исследователи считают его компиляцией, сделанной Коломбом.

    Перевод письма Стендаля — Р. Линцер. ↩︎