Литературный критик
Обновления в TG
PN
Обновления в TG

Как Лев Толстой не написал романа о Петре I

Б. Эйхенбаум

«Нетрудно написать что-нибудь, а трудно не написать».

Л. Толстой

1

Вопрос о Петре I — одна из сквозных тем в русской исторической публицистике и художественной литературе XIX века: от Пушкина, Погодина и славянофилов до Мережковского. При каждом, повороте в общественной и политической жизни вопрос этот возникал заново — не как академический, а как острозлободневный, практический вопрос современности.

Русская научная историография родилась из полемики западников со славянофилами, а центральным пунктом этой полемики был вопрос о роли Петра I — о древней Руси и о новой России. На вопросе о государстве, о превращении старой, родовой и общинной Руси в Российское государство сказалась основная разница в воззрениях западников и славянофилов. Западники, как идеологи и представители не столько земельного, сельскохозяйственного, сколько городского, «буржуазно-предпринимательского» дворянства, были патетическими защитниками государственной, централизованной системы и реформ Петра. Они и были главными создателями русской научной историографии, противостоявшей откровенно публицистическим и в этом смысле дилетантским «наскокам» славянофильских мыслителей. Славянофилы были идеологами земельного, помещичьего, феодально-архаистического дворянства и именно поэтому занимали в целом ряде вопросов антигосударственную позицию, в пылу полемики договариваясь иногда даже до анархических положений. «Основным моментом в славянофильстве было отрицательное отношение к государству как носителю, как возглавлению, как политическому орудию того промышленного капитализма, от которого больно приходилось помещикам... Оно государство выдвигало за скобки как чужую силу, как насильника, как что-то наносное в русской истории, с чем народные массы вовсе не желают считаться». (М. Н. Покровский).

Естественно, что славянофилы выдвигали именно древний период русской истории (до XVI века) и возводили древнерусскую общину на степень идеала — как своеобразный «союз людей, основанный на нравственном начале». Западники, наоборот, изучали русскую историю преимущественно с XVI по XVIII век как период постепенного роста государственного начала и превращения удельной Руси в великодержавную Россию. В 1849 г. появилось типичное в этом смысле исследование П. Павлова — «Об историческом значении царствования Бориса Годунова». В истории России он выделяет две эпохи — центральные, решающие, хотя и противоположные по своим стремлениям: смутное время, которое Павлов называет очень характерно «безгосударным», и петровская эпоха. В конце книги эти две эпохи сопоставляются: «Обе исторические поры были энергической попыткой русского общества вырваться из душных объятий несостоятельной действительности и нравственно возродиться. Та и другая попытка к общественному возрождению были сделаны по взглядам, совершенно различным. В пору безгосударную Русь силилась поворотиться к своему прошедшему; в эпоху петровского преобразования она устремилась к своему великому будущему. В первом случае она оказалась враждебной неотразимому историческому развитию, гоняясь за призраками; во втором, напротив, явилась вполне благоразумной, преследуя положительную действительность. В эпоху безгосударную Русь увлекалась преимущественно воображением, в петровскую более повиновалась внушениям простого здравого смысла. Любопытные времена! Сколько жизни, энергии, движения во всем обществе! Сколько ярких, благородных, самоотверженных характеров!! Предмет, достойный прилежного, внимательного изучения...»

Смутное время становятся своего рода пограничной исторической полосой: по одну сторону от этой полосы — область славянофилов, по другую — владения западников.

К концу пятидесятых годов это положение несколько меняется в связи с переменами в самой жизни. Западники явно побеждают. Научная историография оказывается в их руках. С. Соловьев, выпустив уже несколько томов своей грандиозной «Истории России с древнейших времен», вступает в решительную борьбу с антигосударственными «фантазиями» славянофилов. В полемических статьях 1857 — 58 гг. он называет их исторические взгляды «антиисторическими» и, обрушиваясь на их «отрицательное» направление, восклицает: «Бедная, бедная русская история! 'Последние полтораста лет должны быть из нее вычеркнуты: здесь порча вследствие господства чужой образованности. Но, по крайней мере, древняя допетровская история остается у нас? — Нет, из нее должны быть исключены два века — XVI и XVII, самые блестящие, самые любопытные, самые зиждительные века! — ибо здесь также порча от византийской формы... И такое разрушение истории производится во имя любви к ней!»

Славянофильство вырождалось и впадало в философско-исторический пессимизм. На месте прежних битв славянофилов с западниками начиналась новая борьба — «народников» с потомками «государственников», с идеологами промышленного капитализма. Накануне этой борьбы, в середине шестидесятых годов, увлечение историческими темами и вопросами достигло своего апогея. Как выразился Кавелин, история сделалась «источником и зеркалом народного самосознания».

Выходившие в это же время тома соловьевской истории, несмотря на их «академичность», имели очень актуальный публицистический смысл, непосредственно соприкасаясь с очередными вопросами современности. Таковы были в особенности XIII, XIV и XV тома (1864—66 гг.), освещавшие петровскую эпоху.

Ученик Соловьева, В. Ключевский, вспоминает: «В это время, в пору сильнейшего общественного возбуждения и самых напряженных ожиданий, в самый разгар величайших реформ, когда-либо испытанных одним поколением, в год издания положения о земских учреждениях и судебных уставов 20 ноября, Соловьев издал XIV том своей истории России, в котором начал рассказ о царствовании Петра после падения царевны Софьи и описал первые годы XVIII в. Казалось, редко работа историка так совпадала с текущими делами его времени, так прямо шла навстречу нуждам и запросам современников. Соловьеву пришлось описывать один из крутых и глубоких переломов русской жизни в те именно годы, когда русское общество переживало другой такой же перелом, даже еще более крутой и глубокой во многих отношениях...»

В середине шестидесятых годов К. Д. Кавелин напечатал знаменательную статью «Мысли о русской истории», в которой приветствовал возрождение русской исторической науки: «Возмужавшее и окрепшее народное самосознание приходит к правде в истории и вступает на твердый путь в практической жизни... В литературе и искусстве одинаково слышится задача понять себя, уяснить себе смысл и значение нашего исторического существования. Посреди этой заботы на первый план естественно выдвигается изучение русской истории. События и лица, казавшиеся нам до сих пор известными и переизвестными, подвергаются новому исследованию, воссоздаются в искусстве, перерабатываются в ученых трудах». Как ярый государственник и теоретик великодержавной России Кавелин останавливается, главным образом, на двух моментах: на царствовании Ивана Грозного и на Петре. Такие события, как бунт Разина и выступление Пугачева, он обходит совершенно. Смуту начала XVII в. он затрагивает только мимоходом: он истолковывает ее как несколько непонятное, но во всяком случае временное уклонение от нормы («удивительная, загадочная вставка в русскую историю»), связанное с притоком в Великороссию «элементов, чуждых ее общественному складу, не дававших в западной России сложиться государству и столько же враждебных к нему в Великороссии». По теории Кавелина смуту произвели литовские и польские выходцы (в 1866 г., после польских событий 1863 г., это звучало особенно многозначительно), к которым присоединились обиженные удельные князья. Русская история оказывается в основе своей историей Великорусского государства с фигурами Ивана Грозного и Петра в центре.

Против этой националистической и государственнической концепции выступили историки-федералисты, среди которых самым ярким и популярным был Н. Костомаров. В противоположность академическим государственникам он занялся изучением именно тех «чуждых элементов», от которых отворачивался Кавелин: вечевые республики древней Руси, раскол, бунт Разина, южнорусское казачество и Богдан Хмельницкий, смутное время — вот основные темы Костомарова, явно связанные с настроениями и взглядами новой революционно-демократической интеллигенции. Против этих теорий резко выступил Соловьев в своих «Публичных чтениях о Петре Великом». Он произнес целую публицистическую тираду о смутном времени, прозрачно намекая на Костомарова и его единомышленников: «В последнее время, когда русская мысль, недостаточно установленная правильным научным трудом, произвела несколько странных явлений в нашей литературе, в некоторых так называемых исторических сочинениях выказалось стремление выставить этих героев леса и степи, разбойников и казаков, с выгодной стороны, выставить их народными героями, в их деятельности видеть протест во имя народа против тягостей и неправды тогдашнего строя государственной жизни... Хорош протест во имя народа, во имя народных интересов, протест, состоящий в том, чтоб мешать народному труду, мешать труженикам трудиться и посредством труда улучшать свое положение! Хорош протест против неправды под знаменем лжи, под знаменем самозванства! Нет, все наше сочувствие принадлежит не тем, которые ушли, но тем, которые остались... Наше сочувствие принадлежит не тем, которые, как бичи божии, приходили из степей, чтоб вносить смуту и опустошения в родную землю, которые умели только разрушать и не умели ничего создать: наше сочувствие принадлежит тем, которые своим честным гражданским трудом созидали, охраняли и спасали» и т. д.

В результате всей этой полемики, всех этих исторических споров и обсуждений особенную популярность и остроту приобрела именно эпоха смуты (включая сюда и царствование Ивана Грозного). Если раньше эпоха эта была пограничной между западниками и славянофилами, то теперь именно она стала главной территорией идеологических боев. При этом большое значение имели, конечно, аналогии, сближавшие смутное время с «эпохой реформ». Польский вопрос, «нигилисты», угроза крестьянской революции, дворянская фронда — все это располагало к тому, чтобы с разных точек зрения толковать современность как новую «смуту». Ряд статей и исследований, посвященных отдельным вопросам, лицам и эпизодам смутного времени, завершается работой Костомарова — «Смутное время Московского государства». Публицистический пафос Соловьева возник, конечно, тоже на основе аналогий.

Интерес к смуте и к эпохе Ивана Грозного быстро сказался и в искусстве — особенно в театре: «Дмитрий Самозванец» Н. Чаева, «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» Островского, «Смерть Иоанна Грозного» А. Толстого (за которой последовали «Царь Феодор Иоаннович» и «Царь Борис»), «Смута» Бицына («народная быль в 5 действиях») — таков основной репертуар театров за годы 1865 —1867. В этих пьесах история играет своего рода иносказательную роль. Символика «смуты» коснулась даже оперного репертуара: в 1869 — 70 гг., одновременно с «Войной и миром» Толстого, явился «Борис Годунов» Мусоргского. Против увлечения исторической драмой выступает, наконец, журнал «Дело» (1871 г., № 3), называя его продуктом «гнилого дилетантизма» и призывая к созданию пьес на современном материале: «В нашей исторической драме скудность сюжетов и лиц дошла до комического толчения воды все в той же ступе: Иван Грозный, Борис. Даже статисты-то носят все те же клички — Мстиславских, Шуйских и Воротынских».

2

Тема «смуты» явилась в соотношении и противопоставлении с другой исторической темой, во многих отношениях гораздо более актуальной и болезненной — с темой Петровской эпохи. Соотносительность этих двух тем определилась уже в литературе двадцатых годов («Борис Годунов» Пушкина и «Петр Великий» Погодина); их противопоставление принадлежит более позднему времени — как результат полемики славянофилов с западниками. В шестидесятых годах, после «отмены» крепостного права, вопрос о Петре возник заново — как вопрос о судьбах дворянства. Славянофильская теория, трактовавшая Петра как злого гения, нарушившего естественный ход истории, уже отживала свой век. Старая постановка вопроса снималась как архаическая: перед лицом новой эпохи основные темы прежней полемики утрачивали свой смысл и остроту. Если историки-федералисты (Костомаров, Щапов) трактуют смутное время как движение народных масс, то «великодержавные» историки начинают осмысливать петровскую эпоху как эпоху не менее «народную», чем другие.

Коренные и наиболее упорные славянофилы продолжали свои нападения на Петра, выражая в них оппозицию новым порядкам (И. С. Аксаков, И. Беляев), но неославянофилы или «почвенники», борясь уже не со старым западничеством, а с «нигилизмом», готовы смотреть на Петра иначе. А. Майков излагает в письме к Ф. Достоевскому (1868 г.) целую программу «средней истории», противополагая Запад и Восток; в этой программе роль Петра трактуется совсем заново: «Раздел Европы на Восточную и Западную. Борьба их. Азия с татарами и турками помогает Западу. Коварное поведение Запада: помогу, лишь покорись папе. Слабость и падение Востока. Возрождение его с громов полтавских: общеславянское значение Петра и рост России. Колебание весов: мы теперь в периоде самой роковой схватки... А кстати о Петре: Соловьев нашел и печатает — как он тогда уже решил восточный вопрос и как его понял — как мы с вами! Жаль только, что он круто бороды брил... Погодите — и не сердитесь — мы все будем гордиться Петром (и не так, как при Николае — не как Кукольник), простив ему кое-что. Но забавно, как в нем ошиблись западники! Грустные люди, опять повторю! «Под бременем познаний и сомнений!..» до времени состарились они! Да им ли понять Петра — царя, выросшего посереди народа, что ни говори. Никто так не повредил Петру, как западники». Достоевский не рассердился и отвечал: «Мне нравится ваша мысль о всеславянском значении Петра. Я в первый раз в жизни эту идею услыхал, и она совершенно верная».

Споры славянофилов с западниками приходили к концу: потомки «антиисторического» направления начинали сговариваться с Соловьевым. Но вопрос о Петре этим не был решен или снят с обсуждения: он вступал в новую фазу, при которой на месте старых проблем (Востока и Запада) оказались новые, еще более острые, еще более практические. На очереди был вопрос о судьбах русского дворянства, c каждым днем терявшего свое влияние, свою силу. Имел ли Петр в свое время «всеславянское значение» или не имел и внес ли он «порчу» в русскую историю или нет — эти проблемы стали уже академическими. Жизнь выдвинула новый вопрос о Петре — как об инициаторе дворянского раскола и кризиса, как о виновнике падения и оскудения кондового, земельного дворянства.

Под влиянием реформ в дворянской среде развились новые «фрондерские» настроения. Еще в 1858 г., после речи Александра II к московскому дворянству, Л. Толстой пишет замечательную «записку о дворянстве» — нечто вроде прокламации, в которой пародирует эту речь и называет ее «оскорбительной комедией», а в отношении правительства к помещикам видит «умышленное коварство»: «Молясь богу или нет, но не правительство подняло этот вопрос, и не оно высоким доверием, и благодарностью, и угрозой резни подвигает его... Ежели бы к несчастью правительство довело нас до освобождения снизу, а не сверху, по остроумному выражению государя императора, то меньшее из зол было бы уничтожение правительства». Здесь же Толстой возражает против распространившейся аналогии между Александром II и Петром I (как прежде — между Николаем I и Петром): «Ежели некоторые в порыве излишнего восторга, а другие, избрав великое дело поприщем подлой лести, умели убедить государя императора в том, что он второй Петр I и великий преобразователь России и что он обновляет Россию и т. д., то это совершенно напрасно, и ему надо поспешить разувериться; ибо он только ответил на требование дворянства, и не он, а дворянство подняло, развило и выработало мысль освобождения».

Вопрос о кризисе дворянства составляет одну из основных тем в публицистике шестидесятых годов и неизменно связывается с вопросом о Петре и его реформах. Отсюда это переходит и в историческую науку — как предмет специального исследования. В этом смысле- очень характерна, например, диссертация А. В. Романовича-Славатинского: «Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права» (1870 г.). В предисловии автор сам- подчеркивает актуальность своей книги: «Дворянство, конечно, всеми своими интересами кровно связано с пережитым порядком вещей, но ввиду нового нарождающегося порядка ему предстоит новое положение в государстве. В чем будет заключаться это новое положение? Жизнь ответит на этот вопрос и разрешит его сообразно своим роковым требованиям. Для нас несомненно одно: дворянство в настоящее время переживает кризис... Нам казалось поэтому своевременным отдать себе отчет в том, как устанавливалась прежняя привилегированность дворянства, как пользовалось оно своими привилегиями во благо нации и государству?» Заканчивая книгу, автор повторяет: «Над Россией занимается новая заря; для дворянства, созданного и организованного пережитыми потребностями государства, наступает пора кризиса».

Петровская эпоха служит в этой книге главной точкой, с высоты которой делаются обзор и анализ фактов: «Табель о рангах легла краеугольным камнем нашей государственной службы; влияние его на последующие судьбы нашего дворянства неисчислимо». Автор настаивает на том, что в основе своей русское дворянство более служилый, чем землевладельческий класс. В этом утверждении и состоит главная тенденция этой книги. Петровская реформа с этой точки зрения оказывается естественным выходом из прежнего двойственного положения, а отмена крепостного права — естественным историческим финалом, после которого дворянству не остается ничего иного, как поставить крест на своих старинных землевладельческих претензиях и привилегиях.

В публицистике семидесятых годов катастрофическое положение дворянства признается уже фактом, ведущим свое начало именно от петровских реформ. Дворянские публицисты деятельно и взволнованно обсуждают вопрос — «чем нам быть?» (так озаглавлена брошюра Р. Фадеева 1874 г.) и предлагают разные меры для предотвращения гибели. В. Мещерский печатает в «Гражданине» 1875 г. свои «Политические письма», в которых утверждает, что главное зло — в победе чиновнического духа над дворянским и что начало этому злу было положено Петром: «Когда дворянство составляли бояре, тогда оно составляло исторически сложившееся сословие с политическою силою, с юридическими правами и с влиянием непосредственным на народ... Петр I уничтожает дворянство как бояр: они ему ненавистны именно потому, что представляют собою политическую и народную силу, и вместо бояр создает дворянство, обязанное государственною службою, и доступ в это дворянство открывает всякому посредством табели о рангах... Чиновничество явилось в виде гидры, которая должна была иметь голову и подымать ее везде, где дворянству вздумалось бы проявлять свою самостоятельность. Одних дворян посадили к делам государства в силу чиновнических регламентов, другая часть дворянства, сильная богатством и связями, вошла телом и духом в, новую область европейской придворно-государственной жизни, третью часть бояр разослали по деревням. Таким образом дворянство, как боярское сословие, было при Петре разорвано на мелкие клочки».

Эти фрондерские настроения и тревоги за судьбу дворянства (и именно за судьбу кондовой, земельной аристократии) очень ясно отразились в «Анне Карениной» Толстого. Левин возмущается тем, что Степан Аркадьевич продал лес купцу Рябинину: «Ты скажешь опять, что я ретроград или еще какое страшное слово: но все-таки мне досадно и обидно видеть со всех сторон совершающееся обеднение дворянства, к которому я принадлежу, и, несмотря на слияние сословий, очень рад, что принадлежу». Когда дальше разговор заходит об аристократизме Вронского, Левин разражается целой тирадой: «Ты говоришь: аристократизм. А позволь тебя спросить, в чем состоит этот аристократизм Вронского или кого бы то ни было, —такой аристократизм, чтобы можно пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но я нет. Человек, отец которого вылез из ничего пронырством, мать которого бог знает с кем ни была в связи... Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в- прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум, это другое дело), и которые никогда ни пред кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались, как жили мой отец, мой дед... Мы — аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный».

Весь тон этой тирады показывает, как близко был затронут этими вопросами Толстой. Облонский, Вронский и Левин являются как бы воплощением тех трех частей дворянства, о которых писал Мещерский: чиновной, придворной и земельной. Но в «Анне Карениной» вопросы эти отодвинуты на второй план семейной темой — темой любви и брака; между тем еще до «Анны Карениной» Толстой собирался написать исторический роман из эпохи Петра I, центром которого должен был быть именно вопрос о русском дворянстве. [1]

3

Толстой подошел к истории с позиций антиисторизма. Ему нужно было доказать, что основные начала человеческой жизни не меняются. В «Войне и мире» он сознательно и принципиально вносил в эпоху «Отечественной войны» идеи и настроения пятидесятых годов. Это была полемика с «интеллигентским» историзмом — с учениями о прогрессе, об эволюции общественных форм и пр. Чем ближе подходил он к концу романа, тем все сильнее и сильнее увлекался юн этой полемической пропагандой антиисторических идей и тем самым сильнее тянуло его к продолжению исторических писаний.

Еще до окончания «Войны и мира», в. 1867 г., Толстой начинает искать подходящего для себя исторического героя. В это время он пишет историку П. И. Бартеневу: «Напишите мне, ежели это не составит большого труда, материалы для истории Павла императора. Не стесняйтесь тем, что вы не все знаете. Я ничего не знаю кроме того, что есть в Архиве. Но то, что есть в Архиве, привело меня в восторг. Я нашел своего исторического героя. И ежели бы бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю». Не зная о Павле ничего кроме того, что было напечатано в «Русском архиве», Толстой, по-видимому, представлял себе его идеальным государем — жертвой интриг придворного дворянства. Такое представление о Павле могло сложиться у Толстого на основании напечатанных в «Русском архиве» 1864 ц 1866 гг. материалов: «Любопытные и Достопамятные деяния и анекдоты императора Павла Петровича» (из записок А. Т. Болотова) и «Рассказы генерала Кутлубицкого о временах императора Павла I». Особенное впечатление на Толстого должны были произвести записки Болотова: «Государь самые первейшие минуты своего правления знаменует милостью», «Государь изъявляет кротость и незлопамятство при первом своем шаге», «Государь изъявляет свой миролюбивый нрав» (желание жить в мире и спокойствии и отмена назначенного Екатериной большого рекрутского набора), «Государь прекращает грабительство купцов», «Государь уже в первые дни своего царствования приступает к уменьшению роскоши», «Государь сокращает домашние расходы при дворце», «Государь не лишает дворянства дарованной родителем его ему вольности» — таковы характерные заголовки отдельных «анекдотов», собранных в этих записках.

Проект романа о Павле не осуществился, но поиски «исторического героя» продолжались, как продолжались и общие размышления об истории и занятия философией. После «Войны и мира» Толстой пережил очень тяжелую пору сомнений и борьбы. Он был глубоко задет нападками критики и собирался совсем уйти из литературы: «Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать», сообщает он В. Мещерскому. На самом деле он мучительно работал, но ни на чем не мог остановиться. С. А. Толстая записывает: «Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему кажется — это находило на него всегда вне дома и вне семьи, — что он сойдет с ума, и страх сумасшествия до того делается силен, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас». Толстой заболевает страхом смерти, в основе которой — страх истории. В письмах к друзьям (к Фету и С. Урусову) он пишет мрачные фразы: «Упадок сил, и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет», «Никогда в жизни не испытывал такой тоски. Жить не хочется».

На основе этих настроений явилось увлечение философией Шопенгауэра. Б. Чичерин насмешливо вспоминает: «О философии он не имел понятия. Он сам признавался мне, что пробовал читать Гегеля, но что для него это была китайская грамота. Шопенгауэр, рекомендованный ему Фетом, был его единственной пищей». Действительно, летом 1869 г. он пишет Фету: «Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал себе все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта)... Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе кое-что писал о философских предметах. Как кое-что? Это — весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его. Не возьметесь ли и вы за перевод его? Мы бы издали вместе».

Толстой становится пропагандистом философии Шопенгауэра. Под его влиянием Страхов отрекается от Гегеля и тоже берется за изучение и пропаганду Шопенгауэра. Толстой, никогда не понимавший Гегеля, торжествует, читая у Шопенгауэра, что философская система Гегеля — «абсурд и бессмыслица», «пустой набор фраз» или даже прямо «шарлатанство». Но еще большее торжество испытывал, вероятно, Толстой, когда читал рассуждения Шопенгауэра об истории — о той самой истории, с которой у него были такие сложные счеты. «История не имеет системы, поэтому она не наука, а только знание... В то время как история уверяет, что во всякое время было нечто другое, философия доказывает, что во все времена было и будет одно и то же. И точно, сущность человеческой жизни, как и природы, всегда одна и та же... История на каждой странице показывает нам одно и то же, только под различными формами... История имеет дело с случайными явлениями человеческого мира, скоропреходящими и исчезающими подобно тучам, рассеянным бурею... Только внутренние происшествия, поскольку они касаются воли, имеют истинную реальность и могут считаться действительными событиями, потому что только воля есть вещь сама в себе... То, что рассказывает история, есть не более как длинный, тяжелый и запутанный сон человечества». Стремление «построить историю органически» (на основе учения Гегеля) Шопенгауэр называет «грубым и пошлым реализмом» и противопоставляет Гегелю Платона и Канта.

Толстой читал Шопенгауэра по-своему. Система Шопенгауэра, как и всякая другая система, ему не нужна. В 1870 г. он записывает: «Система, философская система, кроме ошибок мышления, несет в себе ошибки системы. Для того, чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно. А чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе. Даже у больших мыслителей, оставивших системы, читатель для того, чтобы ассимилировать себе существенное писателя, с трудом разрывает систему и разорванные куски, относя их к человеку, берет себе». Разрывание системы — вот метод, которым Толстой читал Шопенгауэра. Понятие воли, основное в системе Шопенгауэра и обоснованное в сочинении «Мир как воля и представление», Толстому не нужно. В конце «Анны Карениной» Толстой рассказывает о Левине: «Одно время, читая Шопенгауэра, он подставил на место его воли — любовь, и эта новая философия дня на два, пока он не отстранился от нее, утешала его». Это признание — автобиографическое: так поступал сам Толстой с системой Шопенгауэра, но философия эта «утешала» его не два дня, а несколько лет.

В период увлечения Шопенгауэром Толстой и задумал роман о Петре I. 15 февраля 1870 г. С. А. Толстая записала в дневнике: «Типы Петра Великого и Меншикова очень его интересуют. О Меншикове он говорил, что чисто русский и сильный характер только и мог быть такой из мужиков. Про Петра Великого говорил, что он был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбою назначен был ввести Россию в сношение с европейским миром». В это время Толстой еще мало знал о Петре и петровской эпохе. Основным его источником и отчасти толчком к замыслу этого романа была работа Н. Устрялова — «История царствования Петра Великого» (5 томов, 1858—1863 гг.). Судя по записи С. А. Толстой, первоначальный замысел романа был еще совсем примитивным и отражал наиболее архаическую, «погодинскую» точку зрения на Петра. Слова Толстого перефразируют то, что Погодин писал о Петре еще в 1841 г. и повторил в статье 1863 г. («Петр Первый и национальное развитие»), которую заканчивал тезисом: «Крайности никуда не годятся: с западной ли стороны упасть в пропасть нигилизма или с восточной — все равно: прямая дорога по средине». Эта средина в отношении к вопросу о Петре выражена в его главном, обобщающем тезисе: «Древней России необходима была реформа, обновление, преобразование, во что бы то ни стало... ей нужен был сильный, ловкий, смелый оператор».

Стремясь показать на фактах необходимость этих реформ, Погодин занялся биографией Петра — и именно первыми годами его царствования, молодым Петром. В 1875 г. вышла отдельным изданием его книга «Семнадцать первых лет в жизни императора Петра Великого» — результат многолетнего изучения. Книга эта в наше время была бы названа историческим романом — настолько она беллетристична. Это было сделано сознательно. В одном месте Погодин пишет: «Наши исторические дилетанты жалуются на недостаток западных страстей в лицах русской истории. Ну, вот вам в утешение София, соглашающаяся на поднятие стрельцов и на убийство поголовное ненавистных ей Нарышкиных с Матвеевым во главе, вешающая образ божией матери на шею Ивана Нарышкина, которого выдать заставляет его родную сестру, царицу Наталью Кирилловну, решившая без суда казнь Хованского, умышлявшая так долго и разнообразно против Петра. Чем в эти моменты уступит она Лукреции Борджиа? А Иван Михайлович Мстиславский? Это — характер шекспировский!»

Надо полагать, что все эти свои мысли о Петре и петровской эпохе Погодин развивал и Толстому, с которым очень сблизился в 1869—70 гг. А Толстой увлекся в это время не только Шопенгауэром, но и Шекспиром, и искал героев со страстями. Приведенная выше запись С. А. Толстой начинается славами: «Вчера вечером много говорил Левочка о Шекспире и очень восхищался; признает в нем огромный драматический талант». А затем есть запись: «Нынче утром Л. зазвал меня в кабинет, когда я проходила мимо, и говорил много о русской истории и исторических лицах. Я застала его за чтением Петра Великого—Устрялова».

Итак, первоначальный замысел романа о Петре складывался в результате сложных и разнообразных влияний и воздействий: философия Шопенгауэра, подсказывавшая свободное обращение с историей как с переменой форм, а не сущности; драматургия Шекспира, соблазнявшая рисовкой резких страстей и характеров; взгляды Погодина на Петра и на русскую историю. Наконец, Толстой в это время не был еще свободен и от самого себя — от инерции, продолжавшей действовать после «Войны и мира».

Первый набросок романа («Действие начинается в монастыре, где большое стечение народа и лица, которые потом будут главными», записывает С. А. Толстая 24 февраля 1870 г.) сделан явно по следам «Войны и мира». Заготовлены эпические сравнения — вроде тех, при помощи которых был описан вечер у Анны Павловны Шерер: «Как устанавливаются терезà перед амбаром, полным зерна, когда уже собрался народ для того, чтоб начать работу — грузить хлеб на барку, как ждет хозяин, глядя на стрелку, скоро ли она остановится, и она медленно качается, переходя то в ту, то в другую сторону, так теперь остановились на мгновенье весы русского народа». Толстой пробует начинать по-разному, переходя от стрелецкого бунта к Кожуховским походам и к Азовскому походу. Но, как бы заметив в этих набросках инерцию, он прерывает писание романа и обращается к «Азбуке». Работа над «Азбукой» диктуется не только педагогическими, но и литературными соображениями: в «азбучных» рассказах Толстой выступает как противник традиционных литературных приемов повествования.

Весной 1872 г. Толстой возвращается к роману о Петре. Тогда же он пишет А. А. Толстой: «Теперь я начинаю новый большой труд, в котором будет кое-что из того, что я говорил вам, но все другое, чего я никогда и не думал. Я теперь вообще чувствую себя отдохнувшим от прежнего труда и освободившимся совсем от влияния на самого себя своего сочинения и, главное, освобожденным от гордости, от похвал...»

В чем же состояла перемена («все другое»)? За это время Толстой окончательно укрепился в своей антиисторической позиции. При этом вопрос о Петре определился для него как вопрос о судьбах дворянства и «народа». Теперь дело уже не в Меншикове и не в сношениях с «европейским миром». Теперь Толстой обращается к более поздним годам царствования Петра и к новым лицам — в том числе к своим предкам, пострадавшим при Петре. В материалах есть запись: «Что известно об Иване Андреевиче Толстом? Можно ли его героем? И его племянника, Ивана Петровича?» Эта запись относится, несомненно, к 1872 г. Летом этого года он писал А. А. Толстой: «Самый темный для меня эпизод из жизни наших предков, это — изгнание в Соловецком, где умерли Петр и Иван. Кто жена Ивана (Прасковья Ивановна, урожд. Троекурова)? Когда и куда они вернулись? — Если бог даст, я нынешнее лето хочу съездить в Соловки. Там надеюсь узнать что-нибудь. Трогательно и важно, что Иван не захотел вернуться, когда ему было возвращено это право».

Роман приобретает характер суда над Петром: Петр и Толстые. Петр и поместное дворянство. «Вы говорите (писал Толстой в том же письме): время Петра не интересно, жестоко. Распутывая моток, я невольно дошел до петрова времени, — в нем конец». Под распутыванием мотка Толстой разумеет, очевидно, свои занятия декабристами, войной 1812 г. и Павлом: распутывание отношений между властью, дворянством и народом. В другом письме этого времени (к Н. Страхову) Толстой называет петровскую эпоху «узлом русской жизни».

В 1874 г. А. С. Суворин напечатал статью «Литературный портрет Л. Н. Толстого». О «Войне и мире» Суворин говорит, как о «лучшем украшении нашей словесности», только несколько испорченном философскими рассуждениями, а затем прибавляет: «Если он напишет роман из времени Петра Великого — года два назад об этом много говорили, — эту нелюбовь к выдающимся людям мы увидим еще яснее. По рассказам людей, с которыми граф Л. Н. беседовал о Петре Великом, выходит, что этого государя он низведет в разряд скорее смешных, чем великих людей. Я не выдаю этого за истину, но я считаю, что это возможно, потому что нимало не противоречит его логике. «Народу Петр представлялся шутом», говорил будто бы о нем граф Л. Н., «народ смеялся над ним, над его затеями и все их отвергнул». Опять народ и его воззрения!..»

Сообщения Суворина подтверждаются воспоминаниями С. А. Берса (брат жены Толстого). Уже оставив свой замысел, Толстой говорил ему, что «мнение его о Петре I диаметрально противоположно общему... Он утверждал, что личность и деятельность Петра I не только не заключали в себе ничего великого, а, напротив того, все качества его были дурные и низкие; жизнь безнравственна и даже преступна; а деятельность в смысле государственной пользы никогда самим Петром I не имелась в виду, а все делалось из одних личных видов... Вследствие нерасположения к нему сословия бояр за его нововведения он основал город Петербург только для того, чтобы удалиться и быть свободнее в своей безнравственной жизни». Перемена в отношении к Петру сказалась и на Меншикове — он теперь уже не герой: «Близость с пирожником Меншиковым и беглым швейцарцем Лефортом он объяснял презрительным отвращением к Петру I всех бояр, среди которых он не мог найти себе друзей и товарищей для разгульной жизни».

От первоначального замысла, записанного С. А. Толстой в 1870 г. и зафиксированного в нескольких набросках, почти ничего не осталось. В набросках 1872 г. уже нет молодого Петра и нет окружающих его придворных. Вместо них появляются дворяне, призванные из своих вотчин на «государеву службу». Среди них интересен: старый князь Щетинин, 23 года не показывавшийся в Москву. Говоря о нем, Толстой явно подготовляет читателя к своим антиисторическим тезисам: «Старый князь, хоть и 23 года не был в Москве, с тех пор как его сослали в вотчины при Алексее Михайловиче, все, что он видел в Москве и теперь в войске, было ему не в диковинку. Хоть и было нового много, чего он не видывал прежде, он уже прожил шесть десятков и видел всячину. Старому умному человеку ничто не удивительно. Старый умный человек видал на своем веку много раз, как из старого переделывают новое, и то, что было новое, опять делается старое, и потому в новом он видит не столько то, почему оно лучше старого, не ждет, как молодой, что это всегда будет лучше, а видит то, что перемена нужна человеку».

4

С. А. Толстая надеялась, что Толстой напишет подобную «Войне и миру» вторую «поэму в прозе». На деле получилось иначе.

Работа над романом шла медленно, трудно и неуверенно. Зима 1872—73 г. Прошла, по-видимому, не столько в писании, сколько в чтении материалов, делании выписок. «Левочка сидит обложенный кучею книг, портретов, картин и нахмуренный читает, делает отметки, записывает. По вечерам, когда дети ложатся спать, рассказывает мне свои планы и то, что он хочет писать, иногда разочаровывается, приходит в грустное отчаяние и думает, что ничего не выйдет, иногда совсем близок к тому, чтобы работать с большим увлечением, но до сих пор еще нельзя сказать, чтобы он написал, а только готовится» (С. А. Толстая брату, 19 ноября 1872 г.). Сам Толстой сообщает в письмах к Фету: «Я прилаживаюсь все писать, но не могу сказать, чтоб начал... Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно.

Толстой вникает в детали быта, одежды и пр. «Вчера вернулся с охоты особенно рано (записывает С. А. в дневнике 1873 г.) и допытывался по разным материалам, не ошибка ли, что написано, будто высокие воротники носились при коротких кафтанах». А между тем роман все-таки не пишется. В марте 1873 г. С. А. сообщает сестре: «Все лица из времен Петра Великого у него готовы, одеты, наряжены, посажены на своих местах, но еще не дышат. Я это ему вчера сказала, и он согласился, что правда. Может быть, и они задвигаются и начнут жить, но еще не теперь». А Сам Толстой пишет Фету; «Работа моя не двигается... Я не огорчусь уже очень».

Лица задвигались и начали жить только тогда, когда Толстой сбросил с них исторические наряды. Под этими нарядами оказались персонажи «Анны Карениной». Историческую тему заменила тема семьи, брака и страсти. В одном из набросков к роману о Петре, была фраза: «Все смешалось в царской семье». Новый роман был начат той же фразой: «Все смешалось в доме Облонских». Место искомого исторического героя заняла Анна. Увлечение Шопенгауэром, определившее многое в замысле исторического романа, привело в конце концов к ликвидации этого замысла и к переходу на другой материал. Работа над далекой исторической эпохой оказалась бессмысленной: стоило ли сидеть над книгами и искать, какие были воротники, чтобы доказать, что ничего нового не произошло, что все это — «одно и то же, только под различными формами»? А доказать это на материале петровской эпохи было трудно — гораздо труднее, чем на материале 1812 года. Позже Толстой признавался, что он не мог написать роман из петровской эпохи, потому что «она слишком отдалена от нас, и я нашел, что мне трудно проникнуть в души тогдашних людей, до того они не похожи на нас».

Однако, после окончания «Анны Карениной» Толстой вернулся к замыслу исторического романа, но опять в новом варианте. Он решил начать последними годами царствования Петра и окончить декабристами. Роман должен был называться «Сто лет». Сохранился набросок философского предисловия к этому роману, написанный 16 февраля 1879 г. Это предисловие — новая попытка вступить в. борьбу с исторической наукой, с историческими воззрениями, новая попытка подойти к истории с Шопенгауэром в руках. «Каких бы мы ни были лет — молодые или старые, куда мы ни посмотрим, вокруг себя ли или назад, на прежде нас живших людей, мы увидим одно и одно удивительное и страшное — люди родятся, растут, радуются, печалуются, чего-то желают, ищут, надеются, получают желаемое и желают нового или лишаются желаемого и опять ищут, желают, трудятся, и все — и те, и другие — страдают, умирают, зарываются в землю и исчезают из мира и большей частью и из памяти живых, — как будто их не было, и, зная, что их неизбежно ожидают страдания, смерть и забвение, продолжают делать то же самое». Против истории выдвинута природа — та тютчевская природа, которая «знать не знает о былом». Это уже не антиисторизм, а исторический нигилизм. Толстой утверждает, что в основе деятельности людей лежат два инстинкта: похоть и совесть.

«Итак, совершенно отрешившись от тех, вследствие ряда заблуждений, ложных представлений об исторических деятелях, я буду с помощью божьею описывать их, когда они будут встречаться в моем рассказе, так, как будто о них не существовало никакого суждения, только следя в них за их борьбой между похотью и совестью».

Итак, история — простая и вредная мистификация, которую надо разоблачить. Человеческая жизнь всегда одна и та же. Интересно, что наброски к этому новому роману — исключительно крестьянские, не имеющие, в сущности, никакого отношения к истории. Крестьянская жизнь оказывается той же — неизменной, как природа. Один из набросков представляет собой описание Ясной Поляны в начале XVIII века. История петровской эпохи сжимается до пределов истории Ясной Поляны. И тенденция Толстого обнажается совершенно: Ясная Поляна осталась той же — те же поля, ручейки, пригорки и леса; и мужики такие же.

Путь антиисторизма, начатый еще «Войной и миром», был пройден до конца. Толстому грозила гибель — действительная пропасть пессимистического нигилизма, ведущего к самоубийству или к сумасшествию. Роман о Петре чуть не стал для него роковым: задуманный как «распутывание» исторического мотка, которое должно было привести к оправданию земельной аристократии, он превратился в отрицание не только реальности исторического процесса, но и самого смысла жизни. Человеческая жизнь свелась к борьбе похоти с совестью, а борьба эта кончается одинаково для всех смертью.

Но инстинкт исторического самосохранения, инстинкт власти и борьбы, инстинкт героики был слишком велик в Толстом. Увидев перед собой тупик, он возвращается назад, к исходному пункту — к вопросу о судьбе дворянства и отказывается от многого, во что верил и за что боролся в 60—70-х годах. «Исповедь» ложится рубежом между Толстым «Войны и мира» и «Анны Карениной» и Толстым народных рассказов. Ненаписанный роман о Петре вывел Толстого на новую дорогу, заставив продумать до конца, до абсурда, все, чем он жил прежде. Отрицание истории, явившееся результатом того, что Толстой вместе со своим классом начинал выпадать из эпохи, кончилось его возвращением в эпоху и, тем самым, в историю.

В 1871 г. С. А. Толстая записала в дневнике: «Писать ему хочется, и часто говорит об этом. Мечтает, главное, о произведении столь же чистом, изящном, где не было бы ничего лишнего, как вся древняя греческая литература, как греческое искусство... Он говорит, что нетрудно написать что-нибудь, а трудно не написать».

Толстой утешал себя этим несколько парадоксальным афоризмом, но в основе его лежит верная и глубокая мысль. Бывают моменты в жизни писателя, когда нужно суметь не написать, чтобы выйти на новый путь. Часто настоящие вещи вырастают из ненаписанных и часто, наоборот, написанное «что-нибудь» губит писателя. «Анна Каренина» была написана именно потому, что Толстой сумел не написать роман о Петре. Из ненаписанного романа «Сто лет» вышли народные рассказы.


  1. Наброски к роману о Петре I скоро появятся в т. 15 юбилейного издания сочинений Л. Толстого. Пользуюсь случаем поблагодарить редактора тома П. С. Попова за возможность познакомиться с материалом. ↩︎