"Новый мир" (№№ 1-6 за 1934г.)
И. Сац
В первых шести №№ журнала печатались пять романов: «Петр Первый» Алексея Толстого (окончание II книги), «Похождения факира» Вс. Иванова. «Недра» П. Низового, «Равноденствие» П. Слетова, «Магистраль» А. Карцева. Последний роман только начат в шестой книге и говорить о нем, конечно, преждевременно. Нам кажется однако, что преждевременным был бы и разбор Похождений факира» Вс. Иванова, несмотря на то, что в журнале начали уже публиковать вторую часть романа, а первая издана отдельной книгой.
Это требует объяснения.
«Похождения» — подчеркнуто автобиографическая вещь, — всякий, кто знает те факты из жизни автора, которые попали в опубликованные краткие биографии, найдет их в романе; лицо, от имени которого ведется рассказ, зовут Всеволодом Ивановым. Однако, напечатанные главы вызывают предположение, что основная идея или идеи романа не порождены изображенными в нем фактами и обстоятельствами, что развитие идеи романа не стоит в зависимости от объективного развития центральной его фигуры в ее взаимоотношениях и столкновениях с общественной средой, что составляет замечательную черту автобиографических произведений Горького, а напротив, освещение и оценка всего объективного материала подчинены какой-то внешней для него идее, которую факты должны иллюстрировать или оправдать. Повторяю, это только предварительная догадка, она может быть опрокинута продолжением романа. Во всяком случае это обязывает повременить с составлением о нем того или иного мнения.
Вторая часть романа А. Толстого «Петр Первый», печатавшаяся в 1933 году и в №№ 2, 3, 4 за 1934 г., вышла уже отдельным изданием и получила скорое и широкое распространение. Оценка этой книги со стороны читателя несомненна. Ежедневно вы встречаете людей всевозможных возрастов и профессий, держащих ее в руках, говорящих о ней или читающих ее хотя бы урывками. И со стороны критики (за редкими исключениями) оценка «Петра» была заслуженно высокой.
При всем богатстве содержания, большом количестве исторических фактов и лиц, роман читается легко, так как внутренняя связь всего изображаемого развивается ясно, и взаимоотношения действующих лиц определены не той чисто литературной ловкостью, которая встречается и у посредственного писателя, расставляющего так или иначе своих послушных «подчиненных», а основной и единой идеей, раскрывающейся последовательно.
Очень часто при чтении повестей и романов читатель сочувственно или со скукой следит за тем, как авторы старательно прячут свои намерения, маскируют их, искусственно прерывая повествование описанием пейзажа, не идущей к делу исторической справкой или неожиданными и для дальнейшего ненужными поступками героев. Ал. Толстой не имеет надобности прибегать к маскировке, к мелким профессиональным ухищрениям. Когда содержание значительно, искусство писателя обнаруживается именно в продуманности и ясности распределения материала, в конкретности характеристик и мыслей действующих людей, в том, что, по возможности, сохраняется многообразие изображаемой действительности.
А. Толстой не злоупотребляет архаизмами для того, чтобы сохранить «колорит эпохи», но он не впадает и в модернизацию. В этом проявляется его художественный вкус. Посредственные актеры, играя роль иностранца, все время старательно преподносят утомляющий зрителя «иностранный» акцент. Этим они добиваются только того, что кажутся ряжеными. Настоящие актеры лишь изредка дают почувствовать отличие речи изображаемого лица от других действующих лиц. Их речь не перестает быть естественной, поэтому они достигают гораздо большего эффекта. В «Петре» и словарь и строение речи достаточно гибки, чтобы выразить особенности мышления каждого из говорящих, чтобы передать специфический характер изображаемой среды и времени и, вместе с тем, сохранить ясность, выразительность и понятность для всякого из нас, современных читателей. Мы ограничиваемся здесь сказанным о «Петре I», так как о нем уже писали и будут еще писать большие специальные статьи.
«Петр Первый» в № 3 «Нового мира» встречается с напечатанными там же тремя рассказами Б. Пильняка. Сравнение этих произведений напрашивается само собой. Первое впечатление: «Петр Первый» кажется слишком уж простым. Рассказы Пильняка написаны приподнятым и торжественным языком. В каждом из них, помимо прямого и сразу понятного смысла, есть второй, так Сказать, высший. Автор из скромности назвал эти вещи рассказами; он имел право назвать их притчами.
Первый рассказ называется «Мастера».
У старого, больного и нищего художника есть фортепиано, сделанное в начало прошлого века мастером Мэйбомом. Этот инструмент дал ему на сохранение друг, вскоре после того убитый на фронте. Старый художник пользовался фортепиано как столом — ставил на него примус, растирал на нем краски. «И другой жил художник, молодой и здоровый, устраивавшийся на долгую жизнь, отбыв студенчество и первоначальную молодость». Молодой художник выпросил фортепиано у старого, он «решил восстановить тот смысл фортепиано, который "вложен был в него сто лет тому назад мастером А. Мэйбомом». Для этого он разыскал знакомого старика-настройщика Иоганна Августовича, которого знал с детства. Художник помнил, что Иоганн Августович называл таких, как он сам, «пролетариями вдвойне»: «они пролетарии по своему социальному положению, ибо право на жизнь им дает их труд; и они пролетарии потому, что мастерство их уха и рук интернационально... звук не ограничен народообразованием, как язык, предположим, — звук интернационален. Но звук будет принадлежать всему человечеству только тогда, когда он, Иоганн Августович Мейер, пролетарий по социальному положению своему и по убеждениям своим, вместе с остальными братьями — людьми пролетарского труда и миромышления — озонирует мир социалистическими революциями — так говаривал Иоганн Августович еще до девятьсот семнадцатого». Мейер не работал теперь настройщиком — он был членом совета; все же он согласился реставрировать фортепиано: «...Адольф Мэйбом биль утшитель моего утшителя Карла Бернса... Скрябин не будет звутшать на этот фортепиано, — сто лет назад биль не такой звук, как ест сейтшас... Но великий Бетховен!.. Хорошо, я сделаю этот инструмент, он будет звутшать, как он звутшал сто лет назад». Мейер вскоре умер, не исполнив своего намерения, а молодые настройщики, которых приглашал художник, говорили: «Не-ет, починить невозможно. И нет смысла. Купите новый инструмент». Отказались возиться с фортепиано двенадцать настройщиков, и только тринадцатый, узнав, что Мейер хотел починить мэйбомовское фортепиано, согласился: «Я сделаю это для Иоганна Августовича, если он обещал вам... пролетарии умеют хранить искусство!» С этих слов начинается подытоживание «высшего» смысла притчи: «фортепиано, сделанное сто лет назад, принадлежавшее мертвецу, найденное у умирающего, было возрождено мастером Алексеем Сосницыным, учеником Иоганна Августовича. Смысл инструмента, созданный мастером А. Мэйбомом, был восстановлен — смысл звучания для искусства».
Мысль как будто бесспорная и доказанная, ее не могут оспаривать даже враги Союза — пролетарии умеют хранить искусство. Для того, чтобы высказать ее убедительно и ярко, Б. Пильняк счел нужным мобилизовать немало необычных доводов и иносказаний. Попробуем в них разобраться.
Первое: «Мастера, порядка Иоганна Августовича, пролетарии вдвойне»; почему — это было сказано выше.
Допустим, что любая музыка одинаково понятна всем народам (хотя и это далеко не точно). Следует ли из этого, что все музыканты, в силу своей профессии, — интернационалисты? Нет, к сожалению, занятие музыкой не мешает многим музыкантам быть буржуазными националистами и шовинистами. Кстати. Иоганн Августович был не композитором и не исполнителем, а лишь фортепианным мастером, настройщиком, т. е. имел дело не с музыкой, а с поддержанием в исправности инструмента, на котором музыка исполняется. Эта профессия требует хорошего слуха, большого опыта, знания механизма — профессия, что и говорить, трудная и для музыки необходимая. Но распространять предполагаемую интернациональность музыкального искусства на настройщиков она оснований не дает.
Настройщики — пролетарии, «ибо право на жизнь им дает их труд». Недостаточность и неправильность такого определения пролетариата нечего и доказывать.
Нельзя также согласиться с вторым положением, будто Бетховен звучал на современных ему инструментах лучше, ближе к замыслу автора, чем на современных нам фортепиано. Новые инструменты значительно гибче, звучнее. В них устранены многие недостатки, от которых должен был страдать Бетховен, исполняя свои произведения. Это не просто догадка: в нашем распоряжении есть произведения Бетховена, и в них из нотных обозначений ясно видно, что не могло получиться на старых фортепиано. Инструмент совершенствовался так, чтобы уже существующая музыка звучала соответственно указаниям авторов. Требования к инструментам предъявляли музыканты. Сомнительно и исключение Скрябина из ценного музыкального наследства.
Наконец: беспартийные настройщики, счетом 12 человек, не могли починить старинное фортепиано; это дело было под силу только старому члену партии Мейеру и его ученику, коммунисту Сосницыну. Отсюда вывод: пролетарии умеют хранить искусство.
Трудно себе представить большее непонимание того, что значит усвоение культурного наследия, чем это сведение его к реставрации музейных вещей. Ничего не изменяет здесь и мистический «смысл фортепиано, который был вложен в него сто лет тому назад», не изменяет потому, что ««смысл звучания для искусства» — пустая фраза, в которой человеческого смысла найти нельзя.
Притча о «мастерах» на поверку оказалась бессодержательной. Когда это выяснилось, стало понятным, для чего ее нужно было излагать таким языком; «Вместо окон у художника была стеклянная крыша, откуда только небо видел художник»; «в умирании художник распродавался»; «молодой художник выехал из переулка на главную улицу в живописных своих успехах». Все эти выверты нужны, чтобы скрыть внутреннюю пустоту, для той же цели нужен и «смысл» фортепиано и краснодеревщики, которые «таинственно приходили в неурочное время, таинственно и неурочно уходили».
Весь рассказ — три страницы. И вот сколько в нем мнимого глубокомыслия и действительных ошибок. Если даже отбросить его «высший» философически» смысл, а просто рассматривать его, как рассказ о хорошем и своеобразном человеке, мастере Мейере, то и здесь окажется мало утешительного.
В самом деле, выше мы узнали характерные суждения Мейера об искусстве я о роли настройщиков в революции. В конце рассказа есть еще новая характеристика.
Сосницын спрашивает:
«— Вы знали, что Иоганн Августович был членом партии с 1903 года? Художник развел руками, молвил в полтона:
— Нет, — он говорил со мной много о пролетарской революции, это было, когда я гимназистом... но — о партии...
— Никто никогда не слышал об этом от самого Иоганна Августовича — какой скромности был человек!..»
Понятно, что принадлежностью к коммунистической партии можно гордиться. Но что это за странное понимание скромности, которая будто бы велит скрывать свою партийность?
Нет, решительно старик Мейер и ено друзья путаные люди.
Кстати: на этом рассказе можно проверить наше утверждение, что сплошное коверканье русского языка на иностранный лад бессильно создать характер речи иностранца. В самом деле, что дали для характеристики языка Мейера все эти «звутшать» и «утшитель» — сверх того, что могла дать простая ремарка: Мейер «говорил с сильным немецким акцентом?
На не меньшее глубокомыслие, чем «Мастера», претендуют рассказы «Собачья судьба» и «Товарищи по промыслу» («Новый мир», № 4).
Содержание последнего несложное. На даче жил человек, у него были две собаки — породистый сеттер Глан и дворняжка Машка. Сеттер презирал дворняжку, потому что его хозяин любил и кормил, а Машка была в забросе и «кормилась самостоятельно». «Глан не чувствовал в Машке даже пола», — иногда, хотя и был сыт, пытался отнять у нее кость. Как-то осенью Глан убежал из дому «хлыстать в качестве победителя по собачьим свадьбам». Хозяин в его отсутствие уехал. Голодный пес долго выл. «На рассвете к нему подошла Машка. Ее глаза были внимательны. Глан глянул на Машку плачущими глазами». Машка принесла зарытое про запас мясо. «Глаза Глана стали нищими. Глан стал быстро и благодарно есть. Машка ждала, пока Глан ел. Машка поднялась и подняла уши, она пошла, как ходил хозяин, она велела Глану итти за ней... положила Глана в своей берлоге и вышла из дому, стояла у порога, смотрела на небо... Ночью она пришла в берлогу, легла рядом с Гланом... Весною... Глан встретил хозяина безразлично, обшарпанный, он не выселился из-под дома и на рассвете пошел с Машкой охотиться».
Читатель без труда распознает в этом «рассказе о животных» тривиальную мещанскую романтическую историю с нравоучением. Красивый юноша живет в роскоши и холе, презирает бедную девушку настолько, что «не чувствует в ней даже пола». Потом он впадает в нищету, сразу обнаруживает свою беспомощность и «воет всю ночь». У девушки доброе сердце, она простила все обиды. Юноша привязался к ней и исправился. Он не хочет возвращаться в богатый дом, даже когда ему представляется случай, а остается со своей подругой, и они живут бедно, но честно, добывая себе хлеб насущный своим трудом.
Эта пошлость навязана животным для того, чтобы получить вид «тонкости» и «проникновения в глубины».
В рассказе «Собачья судьба» сталкиваются судьбы людские и собачьи довольно своеобразным способом.
«Собака разродилась на кухне около мохнатой (!) и древней печи». Хозяйка сердилась на то, что щенки «ползают по кухне». «Люди были молоды, устраивались жить, любили друг друга, детей у них еще не было. Хозяйка настаивала на том, чтобы муж утопил щенят в реке. Муж хотел угодить жене. Как только щенята прозрели, он решил раздать их». Первого хозяин отдал сестре, но она через день привезла его обратно, так как он был отнят от матери преждевременно. Но собака не приняла щенка; и дело тут было не в том, что он принес чужой запах: его терли о других щенят, перепутывали щенят в кошелке, всячески хитрили — все равно, собака, неизвестно почему, зачислила его в отщепенцы и прогоняла от себя. Ночью, когда люди спали, она его загрызла.
«Молодая хозяйка настаивала, чтобы щенята были убраны из дому как можно скорее. У молодой хозяйки не было своих детей. Собака-мать растерзала своего щенка. Щенок умер только на утро. Хозяйка просидела над щенком всю ночь... По ее воле хозяин ездил па велосипеде в город, в аптеку за детским соском и «с ветеринарному врачу... Она не спала всю ночь... Глаза ее были сухи... Когда щенок умер, хозяйка, эта здоровая, молодая и сильная женщина, по-детски расплакалась... Хозяйка склонилась к суке... стала перед щенятами на колени... Глаза собаки были умными, грустными и виноватыми!».
Просим читателей извинить нас за длинные цитаты. Избежать их нельзя было, так как читатели могли бы отнестись с сомнением к верности пересказа. Слишком уж невероятной показалась бы пошлость и нелепость этих притч-рассказов.
У молодой женщины не было детей, поэтому она не любила щенят. Смерть щенка, случавшаяся по ее вине, потрясла ее и вызвала в ней материнские чувства» Она поняла и полюбила собаку-мать, которую довела своей жестокостью до детоубийства. «Тонкость психологического анализа» привела Б. Пильняка к тому, что материнство — чисто животное чувство.
Язык здесь такой же, как и в других «глубокомысленных» рассказах. Излюбленный способ — повторения, которые должны сообщить регги выспренность м почти библейскую торжественность: «с кухни понеслись писки щенят, из-под печи ползли днем слепые щенята»; «И через день сестра вернулась со щенком. Она была одинока, сестра», «она оскалила клыки, нюхая с ы н а. Она откинула сына от своих сосков» ...
Рассказ «Товарищ Сорокина» — о домработнице, которая стала токарем, хорошей общественницей, членом партии. Приведены выдержки из ее сжатой автобиографии. К ним прибавлены комментарии автора. Первый, сообщающий о том, что автор писал о Сорокиной во французских и американских газетах, и о том, что Сорокина, до того как ушла на производство, работала по дому у Б. Пильняка; второй — о некоторых особых чертах Сорокиной. Начнем со второго.
Сорокина ехала в отпуск в деревню. Цена плацкарты — «три-четыре рубля» — показалась ей высокой.
«Ехали в бесплацкартном. Дуняша везла восьмилетнему братишке никому ненужное в Москве канотье в подарок. Об этом не писалось в парижских газетах: Никаким французам этого не понять».
Факт, конечно, маловажный, писать о нем не стоило ни для французов, ни для русских. Однако, что же в нем такого, чего не могут понять «никакие французы», — даже те из них, кто способен понять сущность общественного строя, где не исключение, а правило представляет такая судьба, как судьба Сорокиной?
И здесь дело не в каком-то скрытом и глубоком содержании, а в мнимо-художественной прибавке к сообщаемому факту.
Несколько неприятное впечатление производит и присутствие автора в этом рассказе: может быть, в действительности он помог росту своей бывшей домработницы, но в рассказе-то об этом нет ни слова, и многократное упоминание автора о себе звучит поэтому как излишнее и к делу не относящееся.
Все, что мы видели в этих рассказах, свидетельствует о крайне неверном представлении Б. Пильняка о задачах и об ответственности советского писателя. В рассказе, специально посвященном судьбе литератора, писательское дело изображается совсем легким и, так сказать, беспроигрышным («Пространства и время», «Н. М.», № 3). Там рассказывается о некоем писателе, имя которого «прогремело по всем российским весям и на языках как союзных в социализме народов, так и на языках феодальных и капиталистических стран».
Он «никогда не ходил, но всегда бегал... писал свои повести с такой же легкостью, как некогда писал письма со шпал, как гонял по Москве, от Москвы до Ленинграда, от Ниагарского водопада до Голливуда... как весело читал он самые злобные статьи о себе, чтобы забыть о них через десять минут... Писатель знал, что судьба его связана с революцией и: «отсюда все качества» — именно это давало бодрость для дел и для жизни».
Какова была эта «связь с революцией» — это деталь, по-видимому, не нуждающаяся в пояснении.
В поезде «писатель» встретил своего старого товарища, которому в былое время часто слал письма, и тот сказал, что продал его письма в Литературный музей В. Бонч-Бруевича. Сначала даже легкокрылый и не слишком скромный «писатель» оторопел:
«— И он купил? — спросил писатель никак не весело и даже смущенно.
— Купил, как видишь».
Писатель встревожен.
«Пространства, время... Когда это было? — всего пятнадцать лет тому назад? уже пятнадцать лет тому назад? И это уже котируется, письма, содержание которых забыто, — котируется под смерть, под время — котируется по курсу в смерть?»
То есть, — батюшки, как время-то идет! На пятнадцать лет к смерти ближе. И вообще музей, история — ведь туда попадают те, кто умер?
Но «писатель» скоро вышел из затруднения.
«Конечно, они правы, этот рационализатор с нижней полки и Бонн, письма надо положить в литературный музей революции, но я, я, я?.. Я — история? Ню я же — жив! — что же — история жива!?»
Рассуждение вполне основательное: уж если «писатель» жив, то история и подавно.
«Новому миру» в первом полугодии на рассказы вообще не везло. Десять из двенадцати принадлежат Б. Пильняку; о пяти из них сказано выше, остальные пять если и менее характерны для манеры этого писателя, то представляют собою тоже не рассказы, а бегло написанные и малозначительные эпизоды, содержание которых задавлено поверхностными рассуждениями.
Очень сомнительны достоинства рассказа А. Гарри «Ключи города» (№ 2). В сущности, это бесцельно рассказанное приключение одного командира.
Во время войны с белополяками один из полков конного корпуса Котовского получил задание занять небольшой городок в Галиции, продержаться в нем до контрнаступления поляков и, при первой же стычке, оторваться от противника и отступить без боя. Так как пребывание в городе должно быть кратковременным, то пролетарские организации останутся в подполье, а с буржуазным городским самоуправлением должны быть установлены деловые и мирные отношения. Бургомистр, восхищенный корректностью красных, устраивает в их честь бал, на котором адъютант полка знакомится с молодой и красивой актрисой. Он провожает ее к ней в комнату. Она раздевается, ложится в постель и засыпает. Адъютант начал было тоже раздеваться, но увидел на себе насекомое, принялся искать и уничтожать вшей и справился с этим занятием к утру. Только было он решил поцеловать актрису, как началось наступление противника, и адъютант выбежал на улицу, бросив на прощание женщине букет цветов. «Застоявшийся вороной конь упруго перебирал ногами. В последний раз адъютант оглянулся на гостиницу. Женщина в голубом халате, высунувшись в окно, глядела на улицу расширенными от ужаса глазами... она выглядывала из окна как восковая кукла в витрине парикмахерской. Левая рука ее, унизанная кольцами, прижимала к груди пучок изломанных цветов».
Этот староармейский анекдот рассказан залихватским гусарским тоном. «Батарейцы грянули разудалую песню... Спугнули какую-то парочку. Пламя факелов заиграло в больших, округлившихся девичьих глазах. Парень, заслонив ладонью лицо, провожал конницу завистливыми глазами». «Ромейко (боец — И. С.), проглотив слюну, вспомнил холодное пиво, пышные объятия своей недавней дамы, лиловый шелк ее шуршащей юбки». Описания пейзажа: «Вблизи замок возник во всей своей величественной красоте». Или еще: «Впереди и по краям дороги двигались галицийские партизаны»; по краям — это понятно, но как же это — впереди дороги?
Гусары всегда слыли ценителями женской красоты. Неудивительно, что в «Ключах города» для ее изображения находятся выразительные и точные слова: «Девушка была изумительной красоты, тяжелые тёмно-золотые косы обрамляли ее лучезарное лицо».
То, что А. Гарри, автор интересных очерков, захотел напечатать такую никудышную вещь, — дело его личного вкуса и способности к самокритике. Но как могла принять этот «рассказ» редколлегия «Нового мира», в состав которой входят квалифицированные писатели?
В сущности, в шести рецензируемых номерах журнала есть только один — «Счастье» А. Зорича. Это рассказ о подвиге молодого коммуниста-геолога, рискующего своей жизнью для того, чтобы дать стране необходимый и крайне редкий металл — ваннадий.
Товарищ молодого геолога по разведке — старый, опустившийся неудачник, пьяница и циник — пошел в опасную экспедицию на высокий и крутой, покрытый льдами пик только потому, что боялся лишиться работы. Вначале он считает молодого геолога карьеристом и на каждую его попытку заговорить отвечает дерзостями; потом, когда положение становится опасным, он задумывается о том. что ведь никакие расчеты на личную выгоду не могут погнать человека на такое дело; это тревожит его, сбивает с его усвоенной раз навсегда позиции нелюдима и циника и побуждает к защите своего спокойствия разжиганием в себе еще большого недоверия и злобы. Когда же после удачной разведки выясняется, что спуститься с рюкзаками нельзя и надо оставить на горе с таким трудом добытые куски породы, старый опытный геолог со злорадством оставляет младшего товарища на обрыве и первый благополучно спускается вниз. Геолог-коммунист не бросил ваннадий и спускается с ним. Он сорвался, сломал ногу.
Старый циник потрясен:
«За одну эту страшную минуту, в течение которой, колотясь о камни, летел вниз его юный спутник, рухнул вдруг весь мир представлений, которые скоплялись и вырабатывались в нем десятками лет и приучили его думать, что мелочной и узкий эгоизм есть единственная движущая сила в жизни».
Он выбросил из карманов все вещи — все ценное имущество, которым он владел, взял на плечи раненого и понес его по крутой и скользкой тропе. «Он слишком отупел за эти тридцать лет, чтобы понять сразу всю сложную сумму Чувств и мыслей, которые владели и двигали этим человеком. Но самый поступок потряс его... Вместе со страхом и ощущением пустоты в нем росло чувство благодарности, точно его подняли внезапно из грязи на сверкающую высоту».
Добравшись до города и сдав товарища в приемный покой, Панько (старый геолог) побежал в лабораторию, а оттуда в больницу. Он зашел к дежурному врачу.
«Сгорбившись вдруг, медленно и тяжело переступая ногами, он прошел в палату.
Ольхович лежал без кровинки в лице, полузакрыв глаза.
— Ну как? — спросил он, еле шевеля пересохшими губами. — Сколько процентов.
— Пятьдесят два, — хрипло ответил Панько и отвернулся, чувствуя, как подкатывает к горлу горячий судорожный ком.
— Счастье, — улыбнулся Ольхович. — Это счастье, Павел Петрович. Ведь там сотни тонн! Эх, встать бы поскорей, надо теперь с Запада зайти, там еще богаче будет. Дернуло же меня так неосторожно. До чего нога ноет!
— Это бывает, — растерявшись, глухо сказал Панько.
— Что бывает?
— Да вот кажется, что болит, а этого... ну, как бы сказать? Дело в том, что ноги-то у вас уже нет, Андрей Ильич, Андрюша...
Мучительная гримаса исказила лицо Ольховича».
Растерянный, плачущий Панько бормочет: «Ничего, как-нибудь». И Ольхович находит в себе силу улыбнуться и ответить:
«— Конечно, ничего. Пятьдесят два? Все равно — это счастье».
Несколько уменьшает достоинства «Счастья» излишняя «душевность», которая встречалась и в прежних рассказах А. Зорича. Она выражается в избитых и противоречащих мужественному содержанию рассказа словах. Например, такие фразы, как «Это был человек... растерявший в скитаниях все, что, быть может, и было хорошего, чистого и ценного в душе», или — «но то, что произошло, пробудило какие-то обрывки тлеющей мысли в отупевшем его мозгу и заглохшие, поросшие всякой дрянью, чувства в душе» — такого рода фразы, конечно, грешат против литературного вкуса. Нехороши и описания красот природы: «Снова застыла в безмолвии и холодной своей чистоте девственная пелена белых, сверкающих снегов» — это такой штамп, против которого должен бы возражать всякий внимательный редактор. Чрезмерно сентиментальны заключительные фразы.
И все-таки, несмотря на эти пороки, рассказ Зорича должен быть отмечен, как явление положительное. Искусство рассказа в нашей литературе стоит невысоко, а то, что дает под названием «рассказы» Б. Пильняк, направлено к ликвидации этого жанра.
Не будем останавливаться на «Разведке» А. Новикова. Это эпизод из гражданской войны, написанный серо и повторяющий один из тех фактов, о которых много раз, часто значительно лучше, писали другие авторы.
Вернемся к романам.
Первая часть «Равноденствия» П. Слетова (№ 1—2) занимает 5-6 листов; но это, невидимому, только экспозиция романа. В ней рассказано о людях, едущих из разных городов Союза на Сахалин для работы на нефтяных промыслах. Это люди различных профессий, социального положения, характеров. Различные причины побуждают их ехать на остров — одни хотят работать, другие едут из страсти к путешествиям, третьи — только потому, что связаны с первыми или вторыми. Главная линия романа в первой части еще не ясна.
Литературный стиль «Равноденствия» не отличается единством — можно даже сказать, что он достаточно пестр. Глава VII — традиционное, медлительное «и сентиментальное повествование; а первая глава, например, скомпонована так:
«Гонщики нажимали на машины, не выключая газа на поворотах. В короткую секунду, пока они пролетали над ним, Уманцев заглянул каждому в глаза, «о прочел отголосок только одного из чувств, осаждавших его самого.
— Наддай! Наддай! — кричали оправа.
— Митя, не отставай...
...Лента расхохоталась и бахнула под конец в него пороховым горячим ветром, и Грицко уже лежал на дне тачанки с лохмотьями вместо лица, — взорвались патроны в коробке.
Эти вскрики еще сильней подстрекали волнение Уманцева. Он всматривался в гонщиков»...
Таким же способом написана сцена разговора между специалистами о Сахалине. Разговор, ведущийся в Москве, за ужином, несколько раз прерывается вставными отрывками — разговором людей, ловящих кита в сахалинских водах.
Это явление в литературе известное. Такой «прием» представляется некоторым нашим писателям соблазнительным. Его называют «многоплановостью» и разумеют под этим термином возможность одновременно охватить разобщенные временем или пространством, но внутренне связанные события. Но ведь эта одновременность — условна, так как она достигается тем же чередованием. Реальной связью служат здесь ассоциации. В приведенных примерах из «Равнодействия» мчащиеся мотоциклы заставляют вспомнить мчащуюся тачанку, звук работающего мотора — звук стреляющего пулемета, а опасность боя ассоциируется с риском бешено быстрой езды на мотоцикле. Эти ассоциации, по существу своему, очень просты, даже банальны. Что нового вносит в них искусственная разорванность? Формально «многоплановое» изложение отличается от обычного, последовательного, как уже было замечено выше, не принципиально (так как и в нем то же чередование), а только технически — опусканием логических связок между частями. Напрасно, на наш взгляд, этому способу письма придается цена, как чему-то обогащающему искусство. Путем, более затрудненным для восприятия, он приводит, в лучшем случае, к тому же результату, что и «старое» письмо. Содержание ассоциаций от применения многоплановости богаче не становится, а само произведение невольно вызывает ассоциацию с устарелыми кино-картинами, кажется неуклюжим и неврастеничным.
Тяга к этой мнимой новизне несколько усилилась в нашей литературе после того, как был издан роман Джона Дос-Пассоса «42 параллель». Подражатели не учли однако того, что Дос-Пассос писал именно так для того, чтобы дать почувствовать хаотичность и распад капиталистического общества. Хорошо ли это у него вышло или плохо — об этом можно спорить, но у Дос-Пассоса такой способ выразительности опирался на сущность изображаемого, в то время как наши «обновители» литературы не слишком озабочены связью формы с содержанием своих произведений. В этом большая разница между оригиналом и списками.
Такое подражание Дос-Пассосу, какое мы находим в главе V «Равноденствия», не может не вызвать протеста. Выхватыванье частностей, введение в литературный обиход стилистических штрихов, которые сам Дос-Пассос может быть и не собирается воспроизводить в своих новых произведениях, свидетельствует о непонимании того, чему можно учиться у близких нам западных писателей.
Вот цитата:
«За Иркутском в пятом купе мягкого остались вдвоем лесотехник Дальлеса с пышной тридцатилетием соседкой, а когда на станции Байкал он купил копченого хариуса, щелкнули никелированные замки чемоданов; она в ответ угощала конфетами и коньяком, а он пил свою водку. Она, переливая глазами, спрашивала его о (вкусах, он пил водку, она жаловалась на занятость мужа, на провинциальную окраинную скуку, он пил водку, она села на его диван, он — жена во Владивостоке — пил...
...Вышел, курил, вернулся, она шевельнулась, зажег свет, она шевельнулась под пикейным одеялом, читал, она ворочалась»... и т. д.
Однотонная скороговорка имела свой смысл в общей композиции «42 параллели», но она нашита просто как заплата на роман Слетова.
Отдельные вычурные фразы тоже вряд ли украшают роман: «Иностранцы закусывали русскими блюдами пополам с проносящейся мимо тайгой» или: «это ’был широкоплечий человек с головой, как желтая малярная кисть». Все это даже не вполне грамотно.
Досадно бывает и лишний раз наткнуться на набор слов, который должен создать у читателя представление, будто автор имеет необыкновенный дар улавливать едва заметные душевные движения. Например: «Ничто отчетливо не сознавалось, вернее не допускалось в светлое поле мысли за ненадобностью. Тут же, подле, сторожили и еще какие-то ощущения, совсем уже неясные. Но был еще подспудный напор чего-то очень важного, вот-вот готового выплыть наружу».
Весь этот абзац — звучащая пауза, смысл здесь выключен. Вряд ли читатель подпадет под гипноз всех этих «нечто», «что-то» и «вот-вот». Читатель требует от литературы реального содержания.
Будем надеяться, что «Равноденствие» в целом будет хорошим романом, новым вкладом в нашу литературу. Сейчас МЬ1 отмечали только недочеты, так как они заметны уже в первой части. Остановиться на них было, на наш взгляд, полезно, так как они не безразличны и для содержания произведения.
П. Низовой в романе «Недра» (1 часть, «Н. М.» №№ 1, 2, 3, 4) охватывает весь гигантский круг проблем и фактов, связанных с историей Механо-строя на Урале. Необходимо отметить, что автор тщательно изучил строительство. По-видимому, он хорошо знает планировку предприятия, его задачи, строительную технику, искусство технической расстановки людей и т. д. Вероятно, подготовительная работа была большой и добросовестной. Но все же роман имеет весьма существенные недостатки.
Основной из них — это поверхностность и часто неверное объяснение смысла или связи явлений, нечеткие сопоставления, невнимание как раз к существеннейшим вопросам.
Вот пример.
Сцена в бараке рабочих-строителей (гл. V).
«Молодой веснушчатый парень, только что пришедший с ночной смены и успевший уже разуться, сидел с ногами на своей койке и задумчиво насвистывал незамысловатый мотив. Ноги его были потны и грязны, ворот полинявшей рубахи расстегнут, и на лице лежало тупое ленивое безразличие. На соседней койке разувался черный, бородатый мужик Андрон. Он... поднял на парня злобно скучающий взгляд».
Между ними происходит перебранка, в которой выясняется, что парень бедняк, а Андрон — «с неделю назад приехал с партией раскулаченных» и в нем «крепко внедрилась ненависть к вырвавшим их из родного гнезда».
Несмотря на такое различие, эти два человека по своему отношению к труду (в этом описании совершенно равны, причем уравнены они на очень низкой ступени. Их состояние изображено достаточно резко, и это обязывало автора что-то делать дальше с этими людьми, но он сейчас же их оставил и перешел к. другим вопросам и людям. Это не случайно. Из всей первой, достаточно объемистой части романа почти ничего не уделено организующей и воспитательной массовой работе — одной из основных работ руководящих строительством организации. Когда же эта сторона дела всплывает, то она представляется так:
«Двадцативосьмилетний инженер Зворыкин, родившийся и выросший в рабочей среде, те в пример многим другим, более старым руководителям, отлично знал, что представляет собой его рабочий батальон.
Почти то же, что и бетон: шесть-семь долей инертного материала — крестьянства и одна-две доли связывающего, активного цемента — рабочего. В зависимости от того, насколько хорошо эти части перемешаны, будет зависеть (крепость целого, то есть всего коллектива. Это перемешиванье каждый день можно было наблюдать го всех местах стройки. Негодный материал то и дело выкидывался, ежедневно шло просеивание его сквозь сито рабочей общественности» (№ 4, стр. 56).
Признание руководящей роли пролетариата вовсе не связано с представлением о крестьянстве, как сплошь инертной массе. Пролетарское руководство далеко не сводится к выкидыванию «негодного материала».
Это все просто и общеизвестно. Трудно предположить, чтобы П. Низовой не знал этого. Ошибку — и серьезную — он сделал, должно быть, потому, что слишком много внимания, отнятого от строителей и землекопов, от масс, он перенес на инженеров. Дело не в том, чтобы про инженеров не нужно было писать или нужно было меньше писать. Дело в том, что инженер на стройке, на производстве играет роль организатора труда масс, постоянно с ними общается, больше всего проявляет себя именно в работе, и в процессе социалистического строительства перестраивается сам.
Существует такой ход мыслей. Вопрос: есть ли у специалиста личная жизнь? Ответ: есть! Вопрос: важен ее строй для общественной характеристики специалиста? Ответ: важен. Вывод: надо ее показать.
Вот этот вывод и предвещает много недоброго.
Вместо всестороннего развития характера в соответствии с содержанием всего произведения заготовляется ассортимент «личных жизней» инженеров, профессоров и прочих специалистов. Возникает иллюзия, будто можно вне всего художественного замысла взять заранее на учет возможные случаи и «элементы», и тогда останется только преодолеть несложную технику: скомбинировать их, выдвигая для данного случая наиболее подходящие, и «показать», то есть вытолкнуть марионетку на сцену.
Следствием этого неизбежно должен был явиться ряд фигур из анатомического театра — голова одного человека, руки другого, туловище и ноги — третьего. Действовать такой человек не может, если даже все части тела скреплены прочно.
Задача «показать» личную жизнь привела к тому, что доза соответственных элементов в литературе была усилена, и на несчастных Инженеров посыпались семейные неурядицы, хлопотливые адюльтеры, болезни, ревность, подавленная страсть к игре на скрипке, смерть близких людей и еще многие, многие трудности и неприятности.
Так часто опошляется происходящее в нашей стране великое дело социалистической переработки людей и обогащения их индивидуальности.
Для того, чтобы «показанного» специалиста нельзя было обвинить в литфронтовской схематичности, он должен быть разносторонним. Достигается это добавлением к основным чертам его «личности» каких-нибудь второстепенных чувств или склонностей, иногда чудаческих привычек.
Такой разносторонний человек отнимает всеми своими сторонами много внимания у писателя, своего творца, и сильно теснит других людей, более стоящих.
П. Низовой часто, вероятно непреднамеренно, следует этому не им изобретенному правилу. Нечего и говорить про заметных персонажей романа, — почти все они, надо это или не надо в интересах целого, с избытком наделены «личной жизнью». Не забыты и многие третьестепенные люди, — и они получили свой «кусочек быта». Неудивительно, что остались непродуманными и затушеванными более существенные вещи. В частности, самих инженеров сильно потеснила их «личная жизнь».
Сродни такому псевдореализму обычай вставлять на первый взгляд реалистические детали, непосредственно к делу не относящиеся, в том числе и зрительные образы. «Недра» дают много примеров таких, ни к селу ни к городу описании природы или внешности людей.
Комсомолка Зоя рассказывает комсомольцу Левшину о том, что на строительстве есть вредители:
«Оказались отвинченными, неизвестно кем, некоторые части.
Маленький Зоин носик с облупленной макушкой навострился на Андрея…
— Главное, что этих частей нет в запасе, и когда мы их получим, неизвестно, — вставил Левшин и, достав из крохотной продолговатой коробочки гусиное перо, стал ковырять в зубах. — А за это время с ней (с машиной Й. С.) что-нибудь еще сделают. Это вполне возможно. Без присмотра... добавил он, рассматривая зубочистку и ногти своих пальцев. Над бледно-матовыми щеками его лежали черной зарослью сходящиеся дуги бровей, над которыми сверкающе возвышался великолепный лоб — зависть многих юношей».
После каждого такого отклонения продолжается волнующий обоих собеседников разговор о вредительстве.
Вот образец того, как реалистические детали, которые должны дать объемность, полноту образа, на деле вытесняют реальное содержание. В приведенном примере все напряжение разговора о вредительских актах задавлено Зоиным облупленным носиком и сверкающим лбом ее собеседника.
Нельзя не пожалеть о том, что П. Низовому не удалось написать хорошей вещи, несмотря на то, что приступил он к ней, имея огромное богатство в руках, — знание захватывающе интересного и большого по объему фактического материала.
Задача писателя была очень трудна. Может быть ему во время работы мог помочь, в какой-то мере, квалифицированный и внимательный редактор. П. Низовой, по-видимому, не проверил свой роман до напечатания таким обычным способом. На это указывают верные, хотя и мелкие признаки — обилие стилистических промахов. Кто-нибудь да выбросил бы такие описки, как «густо звенело блещущее небо и лениво плыл по безводному океану золотой шмель — солнце. Плыл и жужжал» (№ 1, стр. 119). Всякий ведь знает, что солнце жужжать не умеет. Ясно, что это описка, которую сразу заметил бы сторонний глаз, если бы до выхода в свет книжек «Нового мира» роман был прочитан кем-нибудь, кроме автора.
Серьезную политическую ошибку допустила редакция, напечатав повесть Никандрова «Морские просторы» (№№ 5, 6).
Описана путина, проводимая ловецким колхозом. Районная газета мобилизует массы на борьбу за ударное проведение кампании:
«В снижении темпов вылова рыбы сыграли видную роль кулаки, затесавшиеся в колхозы» и т. д.
Но автор считает, по-видимому, значение классовой борьбы преувеличенным.
«При всем своем желании каспийский рыбак никогда не смог бы ни посаботировать, ни пощадить свои силы и отдохнуть, ни просто полениться и не выходить на лов: стоит только появиться в море серьезной рыбе или хотя бы даже фантастической надежде на серьезную рыбу, как куда полетят и его саботаж, и забота о своем здоровье, и лень!» (№ 5, стр. 85).
Правда, в повести рассказано, что объединенные в колхоз ловцы, как только вышли в море, дружно принялись нарушать указания о том, чтобы лов проводился коллективно, ежедневно выбивалось не менее 75 процентов сетей и пр. Но автор так и оставляет невыясненным, — неправильны ли были директивы «ли же в нарушении их действительно проявился кулацкий саботаж.
В споре по этому поводу старого рыбака с представителями астраханского горкома партии последнее слово и красноречие принадлежат рыбаку. Горкомовцы на его аргументы в пользу лова по старинке не отвечают ни согласием с ним, ни отстаиваньем партийной директивы. Дав высказаться старику, отходит в сторонку и автор. А ведь это острейший политический вопрос, неотрывно связанный с той средой, которая изображается в повести. Разве может писатель так, просто, сообщать о таком тревожном разрыве между руководством путины и ловцами и ничего не сказать, кто же тут действовал правильно и как должен быть этот вопрос разрешен?
Поиски правильных организационных форм для ловецких колхозов, перевоспитание ловцов, еще больших индивидуалистов, чем мелкие собственники-земледельцы, столкновение старого с новым, классовая борьба в ее особых формах — все это Никандров отодвигает в сторону. Его внимание обращено на нетронутый коллективизацией быт рыбаков во время лова, на самый процесс лова, на описание моря.
Мнимым объективизм в описании спора старого рыбака с коммунистами очень легко рассеивается и показывает прикрытую им направленность повести.
Несколько отдельных пассажей не оставляют никаких сомнений в ее политическом смысле.
Появился косяк воблы. Вокруг него сбилась целая флотилия рыбацких посуд, к ним подошло много крупных и мелких судов, приемочных и обслуживающих. «Среди открытого моря возник большой, культурный плавучий город». Рыба шла и шла. «Жизнь в плавучем городке бурно кипела». Расставленные сети стали путаться.
«Странно сверкали... остро отточенные ножи в дрожащих руках ловцов, с одинаково хищным видом поровших как свои, так и чужие сети.
За ночь были отмечены две катастрофы с человеческими жертвами, и в обеих была наказана ужасающая жадность ловцов: два судна, перегруженные со своих сетей рыбой сверх всякой нормы, на глазах у всех людей пошли ко дну.
Все видели гибель рыбаков, слышали их крики, но заняться их спасением было некому. Вернее некогда, так как косяк в любую минуту мог уйти» (№ 6, стр. 124, 125).
Советской организации лова приписываются нравы Клондайка во время золотой горячки. Допустим, рыбаки, охваченные жадностью, не пришли на помощь тонущим товарищам (хотя и это расходится со всеми рассказами об отношении рыбаков к терпящим бедствие товарищам по промыслу). Но ведь тут же рядом были приемочные суда и даже «плавучие университеты астраханского рыбпотребсоюза, и агитпароход с бригадой политработников, и культпароход с драматической труппой...» На лове была целая бригада политработников, коммунистов. Что же, и они, подобно рыбакам, «ничего не замечали, слепые ко всему, кроме нагружаемой рыбы»?
Если бы это было так, настоящий писатель не мог бы спокойно и равнодушно об этом рассказывать. Речь идет ведь не о давно прошедших временах, а о наших днях, в нашей стране!
Несчастные случаи на море всегда возможны. Нет ничего невозможного в том, что рыбаки перегрузили лодку и утонули. Но то, что рыбаков и не думали спасать, потому что не хотели ни на минуту замедлять лов, — это факт в нашей стране невозможный.
Равнодушно эпический тон повести прикрывает собой клевету.
Бросается в глаза, что коммунисты, по Никандрову, никакого реального влияния на ход лова не имеют — они только разговаривают, притом неумно и суконным языком. В море они просвещают неграмотных старых ловцов:
«...бригадный лов, кроме внедрения в ваши массы высших социалистических форм труда, еще и способствует улучшению общих бытовых условий, облегчает труд, повышает его производительность, создает базу для соцсоревнования... А главное — повышает ваш за-ра-бо-ток!!! Словом, преимущества бригадного лова неисчислимы и неоспоримы, — заключил горкомовец» (№ 6, стр. 133).
Рыбаки только вздыхают и переглядываются.
Эту повесть, повторяем, печатать не следовало. На страницах «Нового мира» не должно быть места клеветническим выпадам.
Литературная работа редакции состоит не только в том, чтобы принимать вещи, достойные печати, но и в том, чтобы отклонять незаслуживающий опубликования материал. Нам кажется, что с этой частью работы, так же как и с редактированием печатаемых вещей, «Новый мир» плохо справляется.
Очень интересны в «Новом мире» те произведения, которые основаны на фактическом материале, взятом из нашей советской действительности, и придерживаются его более или менее точно, допуская лишь незначительные изменения, нужные для того, чтобы изображаемые явления предстали с возможной яркостью и непосредственностью. Некоторые из этих произведений называются повестями («Опии» Макса Зингера), другие, без обозначения жанра, печатаются в разделе «Люди и факты», третьи — тоже без всякого обозначения в отделе «Романы, повести, рассказы» («Записки уполномоченного» Л. Фарида и Б. Пильняка).
Отдельные интересные мысли и факты, отдельные литературные удачи есть, даже в наименее содержательных из этих вещей (глава «Волга» из «Записок уполномоченного», «Уборочная» Россовского и «Жемчужина» Склярова). Лучшие же страницы, например, «Огней», повести М. Зингера, поднимаются до настоящей художественной высоты. Мы говорим об описании перелета Тикси — Иркутск с пилотом Леваневским (теперь — героем Советского союза).
Настоящее знание Арктики, любовь к трудной работе полярника, убежденность в том, что освоение обширных северных пространств Союза — дело первой важности, дают повести т. Зингера конкретность, которая хороша не только тем, что позволяет верно передать читателю интересные сведения, но хороша и в более узком литературном смысле.
Тов. Зингер, не впадая в сентиментальный восторг перед успехами авиации или, на конструктивистский образец, перед красотой внешних форм самолета, не подражая большинству писателей, пишущих об утомительных полетах, как о «радости парения», оживил для художественной литературы авиацию, изобразив самолет и пилота в их работе.
Становится ощутимой так сказать жизнь атмосферы, которая раскрывается только тогда, когда человек познает ее в процессе труда. Исчезает тот безразличный «воздух», о котором всякий неприкосновенный к авиации человек привык думать, как о чем-то однообразном и «пустом» и о котором он вспоминает только в связи с холодом, духотой или ветом. Возникает новое, вещественное представление о нем, как о движении тяжелых, гигантских масс, как о настоящем, плотном и мощном «воздушном океане».
В сознание входит то новое, расширенное ощущение мира, которое принесло развитие авиации.
Представление о пилоте просто как о смельчаке превращается в понимание новой трудовой культуры, с которой связано общее повышение человеческих качеств — не только результатов роста авиации и, следовательно, роста общего жизненного благоустройства, но и новых трудовых качеств человека, необходимых для этой новой области труда. Гораздо конкретнее становится и понимание причин, вызвавших тот замечательный факт, что наша страна, не только смогла, используя преимущества социалистической организации хозяйства, в такой короткий срок поставить на большую высоту производство летательных машин, но и выдвинула свои великолепные кадры летчиков. Те новые человеческие качества, которых требует завоевание и освоение воздуха, могут развиться полнее всего именно в социалистической стране. Конечно, и в буржуазных странах есть отличные пилоты. Но нигде, кроме нашего Союза, нет таких явлений, как массовый планеризм, нигде нет такого массового умения летать без аварий, летать в труднейших условиях.
Тов. М. Зингер дал убедительный портрет т. Леваневского именно потому, что Леваневский в его повести работает. Благодаря этому совершенно конкретно предстает то особенное в этом человеке, что делает его героем социалистического государства.
«Записки уполномоченного» Л. Фарида и Б. Пильняка содержат в себе много интересных сведений о большевистской борьбе за хозяйственный и культурный рост среднеазиатских советских республик. На (наш взгляд, мало удачно то, что «Записки» изложены в форме писем, — это увеличивает их отрывочность, пестроту, мешает пониманию того основного, чему они посвящены. Обращения «любимая», «дорогая» или «дорогой друг», которыми начинается каждое письмо, должны, невидимому (подобно подлинным письмам, опубликованным недавно в нашей центральной печати), показать, что общественная и личная жизнь неразрывно слиты у автора писем — нового человека. Получается это однако мало выразительно и сусально. А начало первого письма: «Любимая! Знаешь ли ты, что декхане на низовьях Пянджа пользуются иногда кабанами для вспашки земли!?» — звучит даже пародийно.
Вообще очерки художественно сильнее тогда, когда все детали в них необходимы для углубленного и полного выражения мысли. Например, описание реки Лены, ее скалистых берегов в «Огнях» М. Зингера подлинно реалистично и хорошо; оно связано с основной темой — с полетом над рекой.
Когда же (это бывает и у М. Зингера) автор просто «для художественности» начинает описывать красоты природы, неизбежно возникают штампы вроде рыжих или красных, золотых и т. д. «лап солнца» или «девственной пелены снегов» (у М. Зингера, наряду с яркими и точными словами о самолете, встречается вдруг такое уподобление: «Огнедышащий дракон, оседланный людьми». Это ошибка того же порядка).
Только настоящая мысль делает интересным все произведение, только настоящая мысль дает и языку ту энергию и выразительность, которая называется художественностью.
Было бы очень хорошо, если б было усвоено, что описывать красоты природы очень трудно, но не обязательно, и что лучше вовсе их не описывать, чем плохо или даже заурядно.
Писатель должен всегда иметь в памяти мудрые слова Пушкина;
«...Точность и краткость, вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не послужат».
А тем более «вялые метафоры».
По-настоящему художественным был бы такой очерк, который являлся бы не только изложением уже существующего, с сопровождением этической или эстетической оценки автора, но своего рода изобретением, т. е. основан был на мысли автора о том, как можно изменить описываемые явления в желательном направлении. Черты такой художественности есть в «Кочевниках» Н. Тихонова, в очерках Андрея Платонова о применении электричества в мелиоративных работах («Октябрь» за 1931 г.), в очерках из «Наших достижений»; есть они, «вернее приближение к ним, и в «Огнях» Зингера.
Мы не останавливаемся на остальных очерках, помещенных в №№ 1—6 «Нового мира». Отметим только еще раз, что все они, хотя и в разной степени, представляют несомненную ценность.
Линия журнала обычно легче всего выясняется при чтении его теоретико-критических статей.
Наш обзор был построен на разборе отдельных произведений не потому, что это позволяло дольше остановиться на каждом из них, а потому, что самый материал не давал возможности уловить, кроме намерений отдельных авторов, еще и намерения редакции журнала,
В журнале за полгода напечатано 12 рассказов, но, если редакция хотела долбиться процветания этого литературного жанра, она должна была искать настоящие рассказы и, во всяком случае не отводить пять шестых этого раздела для чревовещаний Б. Пильняка. Если редакция хотела содействовать повышению качества литературного материала, она должна была строже отбирать и лучше редактировать то, что печатает, т. е. работать. Последнее, очевидно, не характерно для «стиля» редакции.
Разумеется, нельзя требовать, чтобы все произведения были равноценными; но не гоже, когда рядом с настоящими литературными вещами наваливаются горы литературного мусора или вещей недоделанных и серых. И совершенно недопустимо, чтобы средний уровень публикуемого в журнале материала был ниже среднего уровня литературы. А именно таков вывод из всего сказанного.
Теоретический и критико-библиографический отдел журнала находится далеко не на уровне и эта оценка находит себе опору и в оценках отдельных работ, помещенных в нем; эти оценки, даваемые общей и литературной прессой, создали впечатление, что некоторые из теоретиков, «Нового мира» ничего, кроме путаницы, произвести не могли, так как не были подготовлены к избранной ими деятельности, другие же производство путаницы превратили в профессию, за которую цепко держатся.
«Новый мир» — толстый журнал, распространяемый в десятках тысяч, и это заставляет внимательно относиться ко всему, что в нем делается. Обзору и критике теоретического его раздела должна быть посвящена отдельная статья.