Мировоззрение Бальзака

В. Гриб

1

Имя Бальзака у нас сейчас чрезвычайно популярно. Вокруг творчества великого романиста ведется оживленная полемика, имеющая на наш взгляд не только академическое значение. Споры эти затрагивают некоторые насущные интересы нашей науки о литературе. Несмотря на сравнительное обилие советской критической литературы, посвященной Бальзаку, нельзя сказать, чтобы в изучении его творчества мы достигли значительных успехов. Это объясняется не только необычайной сложностью писателя или недостаточной разработкой фактического материала, но и в значительной степени недостатками того способа исследования, которого придерживается большинство советских историков литературы, писавших о Бальзаке. Их статьи поражают прежде всего своим отвлеченным, совершенно нежизненным характером. Для нас Бальзак важен не только как исторический памятник, но прежде всего как живая культурная ценность, как богатый источник идейно-художественного опыта. А эта важнейшая сторона дела остается у большинства наших бальзаковедов в тени. Они поглощены главным образом «социологией искусства» — «прикреплением» писателя к «классовой среде». Мы узнаем от них, что Бальзак идеологический представитель такого-то класса, промышленной буржуазии или дворянства, или такой-то «прослойки» этого класса, но не узнаем, почему Бальзак — великий художник. «Бальзак — буржуазный писатель». «Социологически» настроенный историк литературы успокаивается на этом, полагая, что все сказано. Хорошо, но почему мы предпочитаем его Гюго или Ламартину, тоже буржуазным писателям? Почему не они, а именно Бальзак сделал «дальнейший шаг в художественном развитии человечества». Что ж, это случайность или плод исключительно личной гениальности? «Социолог», поглощенный исключительно «генетическими целями» в оценке писателя, беспомощно отделывается общими фразами. Он никак не может избежать уравнительного подхода к художественной культуре прошлого: рассматриваемые с вульгарно-социологической точки зрения, все писатели, большие и малые, уравниваются. В этом общем освещении стирается их значение и индивидуальные краски. История литературы превращается в бесплодное и скучное занятие. Писатели засушены, препарированы и насажены на булавки по месту «классовой принадлежности». А монотонный голос социолога, объясняющего нам свою энтомологическую коллекцию, уныло будет повторять одно и то же: «Пушкин принадлежал к... Бенедиктов принадлежал к... Бальзак принадлежал... Сю принадлежал...»

Дорогой социолог, объясните же нам наконец, почему Пушкин и Бальзак до сих пор наши настольные книги, а Сю и Бенедиктов предмет исторических изысканий? И чтобы как-нибудь вывернуться из затруднений, как только заходит речь о великом писателе, социолог прибегает к пресловутым ссылкам на «восходящую буржуазию» в качестве «прогрессивного класса» и проч. Это средство, разумеется, очень удобно, так как избавляет от необходимости размышления и конкретного исторического исследования, но весьма старо, так как изобретено оно либеральной историей литературы, которая, что вполне естественно для буржуа, все великие художественные явления нового времени оценивала только по их связи с либеральными «прогрессивными идеями».

Перепевающая либеральные традиции «социология» попадает в неустранимые затруднения, как только она сталкивается с писателем, политически консервативным, как например Бальзак. В угоду своей абстрактной схеме «социологи», пренебрегая фактами, тщетно пытаются изобразить защитника дворянства Бальзака бардом промышленного капитализма.

Беспомощность такого рода «социологии» в вопросах оценки Бальзака далеко не случайна. Она является прямым следствием неправильного, одностороннего понимания ими социального генезиса художественного произведения.

Применение ленинской теории отражения к литературе обязывает нас искать причины происхождения творчества писателя, прежде всего в объективных условиях, характере соответствующей ему исторической эпохи, т. е. изучать творчество писателя с точки зрения того, как влияла эта эпоха на его возникновение и развитие, насколько глубоко и полно отразилась она в его произведениях.

Между тем, наши вульгарные социологи упускают из виду эту сторону дела и принимаются за работу не с того конца. Они сводят классовый анализ произведения к установлению какой-то фетишистской, автоматической зависимости писателя от его непосредственного положения в классовом обществе. Они совершенно игнорируют конкретный анализ его художественного метода — метода отражения действительности; они не считаются с тем огромным значением для социального смысла художественного произведения, которое имеет глубокое изучение и реалистическое (изображение писателем действительности. Таким образом, «социолог» оставляет в стороне все объективное содержание и историческое значение художественного произведения.

С точки зрения вульгарной социологии переход, например, писателей выходцев из других классов на сторону пролетариата совершенно необъясним. «Социолог» всегда склонен подозрительно относиться к этому переходу или объяснять его тактическими маневрами. Так РАППовская критика, тесно связанная с вульгарной социологией, неизбежные провалы и зигзаги пути, по которому тот или иной непролетарский художник шел к пролетариату, принимала за «классовые вылазки», немедленно объясняя всякую его ошибку, как «рупор чуждой идеологии».

Разумеется, очень легко установить классовую ограниченность всякого художника, жившего в эпоху до выступления пролетариата, и связать его творчество с интересами собственнических классов. Но как объяснить ту жестокую критику собственнического общества, то прозрение вперед, пусть и смутное, и неопределенное, которые мы находим у великих писателей прошлого, иными словами, то, что выводит их в известном отношении за пределы интересов, их класса? Вульгарно-социологическая схема опять-таки здесь бессильна. Только анализ степени и глубины проникновения художника в действительность позволяет нам понять это и вместе с тем установить классовые позиции, классовую ограниченность художника.

Весьма существенно также уразуметь путь художника, процесс его идейно-художественного развития. Без уяснения пути, по которому шел, например, Бальзак, классовая позиция которого является результатом его попыток осмыслить объективный ход вещей, нельзя понять значения и характера его творчества. В противном случае пришлось бы поставить в один ряд Бальзака и таких дворянских писателей, как Виньи и др., у которых выводы во многом совпадают.

Писатели типа Бальзака благодаря не столько своим выводам, сколько устремлениям сохраняют свое значение далеко за пределами своего времени и класса. Вот этого различия не учитывают наши «социологи». Их не интересует, почему и как Бальзак приходит к определенным политическим выводам. Их интересуют только эти выводы. А при таком подходе в Бальзаке, как и во всяком великом писателе, ничего нельзя понять, как следует.

2

Творчество Бальзака отражает ту эпоху в истории буржуазного общества, когда оно перешло от революционной борьбы с феодальным строем к практическому осуществлению лозунгов 1793 года. Идеальный мир свободы и равенства в действительности оказался прозаическим царством капитала. Буржуазный прогресс, который представлялся революционерам XVIII века гармоническим восхождением человечества к золотому веку, обнаружил все свои неустранимые зияющие противоречия. Это решающее обстоятельство определило характер духовной жизни первой трети XIX века, ее главные направления.

Писатели, отстаивающие буржуазное общество, как идеальный, единственно возможный строй, объединяются под знаменем либерализма. Внешне они как будто продолжают дело просветителей, но в действительности либералы и по содержанию и по практическому смыслу своих воззрений весьма существенно отличаются от них. У просветителей прославление буржуазной цивилизации было искренней иллюзией, во многом объяснимой незрелостью буржуазных отношений в XVIII веке. Послереволюционная эпоха быстро разрушила объективные основания этой иллюзии. Изображение буржуазного общества, как «естественной гармонии интересов», уже слишком наглядно и самоочевидно противоречило фактам. Вот почему его прославление у либералов имеет уже сознательно лицемерный, своекорыстный характер. Прекрасно понимая противоположность между интересами имущих классов и неимущих, всецело поддерживая сторону первых, они прибегают к прямому идеологическому обману, отрицая эту противоположность, всячески преуменьшая или скрывая вопиющие язвы нового порядка.

Но все же скрыть их от общественного сознания становится делом невозможным. Наряду с апологетикой капитализма развивается и его критика, выступающая первоначально в форме романтизма, который питается главным образом разочарованием мелкого буржуа в практических результатах революции. Романтики первые в XIX веке открывают антагонистическую природу буржуазного общества. Если либералы изображают последнее как сплошной и абсолютный прогресс, то романтики, напротив, приходят к отрицанию всякого положительного значения за буржуазным развитием, рассматривая его, как абсолютный исторический регресс, и обращая с тоской свои взоры к «доброму старому времени», к патриархальным временам.

Оба эти направления не исчерпывают однако умственного движения эпохи. Наряду с либерализмом и романтизмом возникает третье течение, глубоко от них отличное, далеко превосходящее их по своему значению и сыгравшее громадную роль в исторической подготовке марксизма. К этому течению, которое условно можно было бы назвать «стоицизмом», заимствуя термин Маркса, употребленный им в одном месте для характеристики английской классической политэкономии, относятся такие люди, как Гегель и Гете, Сен-Симон и Фурье. Их сближает не какая-либо общая, положительная программа или практические выводы, которые зачастую у них весьма различны, но общий исходный пункт в отношении к буржуазной цивилизации. В отличие от романтиков мыслители «стоического» направления признают ее историческую необходимость, считают великой ступенью общественного прогресса. Но вместе с тем в противоположность либеральной школе они отнюдь не склонны представлять господство буржуазных отношений идеальным общественным состоянием. Они показывают, что успехи капиталистической цивилизации неизбежно сопровождаются упадком многих важнейших сторон общественной жизни и культуры, они правдиво и глубоко изображают варварские свойства «прогресса».

Из наблюдений над буржуазным обществом они приходят к выводу, что добро и зло в историческом процессе неразрывно связаны между собой, что противоречие есть основной закон истории, открывая таким образом, диалектическую ее природу. За этим теоретическим выводом у многих из этих мыслителей естественно следовал и практический вывод о необходимости разрешить эти противоречия, т. е. преодолеть буржуазное общество. И если у большинства из них, как например, у Гегеля, это преодоление происходит лишь в абстрактной сфере умозрительного мышления, а в практической области рекомендуется стоическое примирение с существующим порядком вещей, то некоторые из них, как например, Сен-Симон, уже ищут, хотя и утопическими методами, средств уничтожения социального антагонизма в практическом изменении общественных основ.

К этому направлению принадлежит и Бальзак. Как убедимся мы в дальнейшем, его никак нельзя причислить ни к романтическим, ни к либеральным писателям. От первых его отличает резко отрицательное отношение к восстановлению патриархальных порядков, признание исторической необходимости буржуазного общества. От либеральной вульгарно-апологетической романистики Бальзак отличается своей правдивостью и смелостью в изображении разрушительных сторон буржуазного прогресса, своим глубоким пониманием его внутренних противоречий.

Шаг вперед в художественном развитии человечества, сделанный Бальзаком, заключался именно в том, что он в области художественной прозы сделал то же, что Гегель в философии: он дал хотя зачастую и в превратной, идеалистической форме универсальную и правдивую картину антагонистической природы буржуазного общества во всех ее проявлениях, обнаруживая и как мыслитель и в особенности как художник замечательное понимание социальной диалектики. Для реализма XVIII в. (Фильдинг, отчасти Дидро) характерно, несмотря на его смелость в критике общественных недостатков, абсолютное разграничение добра и зла, света и тени. Все отрицательное в жизни есть следствие феодального варварства, наоборот, представители нового общественного начала воплощают разум и справедливость, все лучшее в человеческой природе. Бальзак возвышается над этим абстрактно-прямолинейным художественным методом, признав основным законом общественной жизни органическую связь положительного и отрицательного в ней, отсутствие в ней абсолютных граней. Его основное убеждение заключается в том, что «в человеке нет ничего абсолютного» («М. Миньон»), что в жизни господствует «закон противоположностей и контрастов» («Дочь Евы»), а в «Утраченных иллюзиях» он говорит об исключительной роли закона противоречия в жизни человека.

Коренное различие между Бальзаком и представителями либеральной романтики, собственно буржуазными писателями, состоит не столько в наличии у него критики буржуазного общества, сколько в принципиальном характере этой критики. Либеральные писатели, демократически настроенные, вроде Гюго или Ламартина, отнюдь не чуждаются порицания тех или иных недостатков буржуазного общества. Но как бы радикально резко подчас они их ни осуждали, они их считают временными явлениями, частичными недостатками, нисколько не связанными с основами буржуазного порядка и происходящими скорее от недостаточного их развития.

Для Бальзака же характерна обратная тенденция — вывести все отрицательные стороны буржуазного общества из его основных принципов, показать; что эти последние сами по себе далеко не совершенны, что буржуазное общество по самому своему внутреннему строению обречено на хаос и гибельные конфликты. Абсолютное превосходство буржуазного общества над старым порядком, основание его права на звание нормы и образца либералы усматривали прежде всего в принципе личной свободы, формальной независимости гражданина от всякого внешнего принуждения. Для Бальзака же как раз этот фундаментальный принцип буржуазного общества является источником неисчислимых бедствий, антиобщественным принципом. Сделать краеугольным камнем общества личный интерес, значит, с точки зрения Бальзака, открыть дорогу худшим страстям человеческой природы, эгоизму, жадности, корыстолюбию. «Единственной опорой общества в настоящее время является эгоизм. Каждый верит только в себя»...[1]. «Правдой или неправдой достигнуть земного рая, роскоши и суетных наслаждений, превратив в камень свсе сердце... Таково общее стремление»[2]. Общество превращается в ожесточенную борьбу всех против всех, где «победа достается самому ловкому или самому сильному эгоизму»[3], где люди «пожирают друг друга, как пауки в банке»[4], по выражению Вотрена.

Наиболее яркое выражение всепроникающий буржуазное общество дух личной выгоды получает в господстве денег, ибо «себялюбие и корыстолюбие — суть лишь две стороны единого целого — эгоизма»[5]. «В современную эпоху деньги в большей мере, чем когда-либо, господствуют над законами, понятиями и нравами»[6]. «Упрочившийся эгоизм» это и есть «финансовый принцип»[7], «принцип денег»[8], которому подчинены решительно все жизненные проявления буржуазного общества. Эта мысль, проходящая лейт-мотивом через всю «Человеческую комедию», является исходным пунктом в анализе и оценке буржуазного общества у Бальзака. Он стремится показать, что в господстве «принципа денег» заключается истинная причина «язв нашей цивилизации»[9], что он разрушает все стороны общественной жизни и наконец самого человека, что буржуазное общество ведет человечество к хаосу и деградации.

Если «Человеческая комедия» по замыслу ее автора представляет некий pendant к «Божественной комедии», то место ада занимает в ней буржуазное общество. Через все его круги, начиная от его экономической жизни и кончая культурой и искусством, проводит неутомимый Бальзак читателя, нагромождая все новые и новые доказательства гибельных последствий «финансового принципа».

Нападению Бальзака прежде всего подвергается хозяйственная жизнь буржуазного общества. Бальзак, как мы увидим далее, не отрицает материально-технических его успехов, его превосходства в этом отношении над патриархальным строем. Но в противоположность либеральным воспеваниям «индустриального века» он выдвигает на первый план разрушительную, хищническую сторону капитализма, почти заслоняющую в его изображении его прогрессивное значение. Достигается это тем, что в качестве типичного капиталиста Бальзак выводит всегда банкира, финансиста, таких как Нюсинжен, Келлер, Дю-Тилье. Промышленный (капиталист в «Комедии» выступает как делец мелкого провинциального масштаба или как недоразвившийся капиталист (братья Куэнте, Дю Бускье, см. — «Старая дева» и т. д.). Это «одна из второстепенных пружин» капиталистического хозяйства[10]. Сфера настоящего капиталиста не производство, а биржа. Промышленность для него только подсобное средство для финансовых операций, как например для Нюсинжена. Но что такое финансовые операции? Это — не созидание материальных ценностей, а оперирование уже созданными ценностями. Деятельность банкира не имеет никакого отношения к сфере производительности труда, к материально-техническому развитию, она не только не стимулирует это развитие, но, наоборот, тормозит и замедляет его. Банкир ничего не создает, он присваивает созданное другими в обмен на мнимые, бумажные ценности; он — паразит на теле народного хозяйства. А спекуляция, биржа, банк, ростовщичество, по Бальзаку, как раз и являются типичными методами капиталистического обогащения. Этими путями составляют свои состояния воротилы буржуазного мира вроде Нюсинжена («Торговый дом Нюсинжен»), Келлера, Дю-Тилье («Ц. Бирото») и др.

Изображая своих финансистов как паразитов и разрушителей, Бальзак не делает исключений и для промышленников. Они отличаются от Нюсинженов только своим мелким масштабом. Это — «Лафиты в миниатюре», по выражению Бальзака («Старая дева»), как Дю Бускье («Старая дева»), Дю-Круазье («Музей древностей»), братья Куэнте («Утраченные иллюзии») и проч. Они такие же хищники и паразиты, как Нюсинжен. Но они неспособны на творческую инициативу. Не они двигают вперед технику и промышленность, а скромные, самоотверженные труженики, идеалисты неудачники, вроде Д. Сешара, который «как благородный человек не годился в коммерсанты»[11].

Роль капиталиста в техническом прогрессе метко поясняет циник Олампарон («Цезарь Бирото»): изобретатель, инициатор промышленной мысли — это свинья, чующая трюфеля, а капиталист — охотник, держащий ее на привязи. В результате «свинья остается при своем картофеле, а у молодцов-охотников шелестят банкноты». Так поступают бр. Куэнте, выманивающие мошенничеством у Д. Сешара его изобретение. С этого момента и начинается истинная «сфера» их деятельности. По части грабежа и волчьих законов капиталистической конкуренции они — мастера, но к созидающей, творческой деятельности они неспособны.

Итак, в промышленности капиталистическая система выступает главным образом не как созидающая, а как присваивающая, хищническая сила. Даже в том единственном случае, когда Бальзак показывает капиталиста в качестве двигателя прогресса (Дю Бускье из «Старой девы»), он всячески стремится показать, что это происходит не в силу внутренней заинтересованности самого капиталиста в процветании общества, а как бы помимо его желания, в силу посторонних мотивов. Мы узнаем, что Дю Бускье «ускорил процветание Алансона из ненависти к аристократическим семействам»[12], его обидевшим.

В силу всего сказанного вполне естественно, что Бальзак не только нигде не противопоставляет интересы финансистов и промышленииков, но, напротив, показывает их в тесном переплетении и единстве (союз Келлера и Дю-Круазье, Нюсинжена и бр. Куэнте и др.). Он критикует капитализм в целом, осуждая равно все его «фракции» — и финансистов и промышленников. В таких же пессимистических тонах изображает Бальзак и вторжение капитализма в земледелие. В «Крестьянах» он показывает, как захватывают буржуазные дельцы Гобертен и Ригу дворянское поместье. Но захватывают его они не для того, чтобы самим вести хозяйство, а для перепродажи его за двойную цену по кусочкам крестьянам. Ограбление и дворянина и крестьянина — вот их путь. Таким образом результатом вмешательства капиталистов в сельское хозяйство является не процветание, а экономический регресс, переход к бесплодному мелкому земледелию. К этой мысли Бальзак часто возвращается и в других своих романах[13].

Капиталист по природе своей рисуется Бальзаку как накопитель, скряга, непроизводительный общественный элемент. Если вначале накопление служит капиталисту для удовлетворения своих страстей, пусть и низких: мстительности, тщеславия, разврата, то на известной ступени накопление становится для него самоцелью.

Бальзак тонко анализирует все стадии этой метаморфозы. Стремясь к могуществу через богатство, Нюсинжен понял, что «деньги обладают могуществом лишь тогда, когда их неизмеримо много. У него было пять миллионов, он пожелал иметь десять. Он знал, что из десяти миллионов ему удастся сделать тридцать, а из пяти только пятнадцать»[14]. Он начинает «любить самый блеск золота»[15], ню ом еще способен на прихоти и страсть, способен истратить миллионы на куртизанку Эстер («Блеск и бедствия куртизанок»). Но уже Гранде жажда золота превращает в мономана, заглушает в нем все чувства, все привязанности. Его адская скупость убивает его жену, разрушает счастье его дочери. И наконец полного своего воплощения, логического конца достигает хищническая психология капиталиста в лице Гобсека — скряги уже не по инстинкту, как Гранде, а по убеждению. Это — поэт ростовщичества. Тщетны и низки все человеческие поступки и стремления. Единственная радость мыслящего человека — учет векселей и получение процентов. Полное умерщвление плоти, отказ от всех радостей жизни ради высшего наслаждения — стяжания — вот его образ жизни... «Вы молоды, в вас говорит кровь» — говорит он своему поверенному Дервилю... «Вы верите всему, я — ни во что. Есть только одно материальное благо, ценность которого достаточно достоверна, чтобы человек мог им заниматься. Это — золото». Почти безумное скряжничество Гобсека воплощает в себе все бессмысленные, абсурдные, иррациональные стороны капитализма. После его смерти Дервиль находит в его комнате груды испорченной снеди, тюки колониальных товаров, мебель — все разрушающееся от ветхости.

Таков конечный результат господства «принципа денег» в экономике — слепое саморазрушение, бессмысленное уничтожение[16].

Следующий круг ада это политическая жизнь буржуазного общества, представляющая с точки зрения Бальзака в самом своем принципе нечто абсурдное и противоречивое. В самом деле, как возможна политическая жизнь в обществе, основанном на антиполитическом принципе эгоизма? «Закон общественной пользы, порождающий патриотизм, мгновенно разрушается законом пользы отдельных лиц, порождающим эгоизм»[16:1]... При таких условиях политика превращается в средство наживы, в акционерное предприятие, сосредоточенное в руках шайки капиталистов — настоящих господ Франции. Бальзак не щадит усилий, чтобы развенчать лицемерный своекорыстный характер основ буржуазного государства — политического равенства, парламентаризма, администрации, суда. Что такое это пресловутое равенство? Это ложь, выдуманная буржуазией, чтобы замаскировать свое беспредельное господство над народом. Капитализм не только не уничтожил прежних привилегий и неравенства, но усилил, придав им более тонкую и скрытую форму. Капитализм — это тот же «феодальный режим», но основанный на деньгах[17]. Место прежних сеньоров заступили буржуа. Бальзак показывает в «Крестьянах», как сельский ростовщик Ригу превращает крестьян в «белых негров», отбывающих на его полях настоящую барщину[18]. «Эти мелкие собственники были крепостными Ригу, так же как в Париже ремесленники работниками крупной буржуазии»[19].

Особенное возмущение Бальзака вызывает «демократизм» буржуазии, ее тирады о народном благе. Либералов — своих противников — Бальзак неизменно изображает в самых черных красках. Буржуазный политик у Бальзака всегда выведен как прожженный мошенник, лицемер, прохвост, рассматривающий общественные интересы как род выгодной коммерции, не жалеющий обещаний народу, чтобы натравить его на аристократов и сделать карьеру. Таковы бр. Келлер («Ц. Бирото»), Дю Краузье («Музей древностей»), Дю Бускье («Старая дева»), Вине («Пьеретта»), Гобертен и Ригу («Крестьяне») и т. д.

Парламентская система, благодаря тому, что буржуазный закон «принял деньги за общую меру политической правоспособности», открывает дорогу к власти не таланту, а денежному мешку, не самым честным и способным, а самым бездарным, но зато беззастенчивым и продажным. Парламентская система поэтому, не говоря о ее продажности, просто неспособна к разумному управлению страной, ибо она отдает руководство толпе посредственностей, закону количества: «Закон создается каким-нибудь выдающимся умом, гением, но не 900 умами, которые, как бы они ни были замечательны, сглаживаются, превращаются в толпу»[20].

Такому же беспощадному осуждению подвергает Бальзак все составные элементы буржуазной государственной машины вплоть до самых мельчайших деталей. Буржуазное правосудие он характеризует, как фальшивую систему, развращающую судью путем честолюбия и денег, превращающую его в торговца законом[21].

В истории карьеры судьи Камюзо, «готового вздернуть на виселицу по воле сильных мира сего и снять с нее и правых и виноватых»[22], Бальзак дает художественную иллюстрацию к своим публицистическим рассуждениям. В ряде романов Бальзак показывает на примере Камюзо типичную историю буржуазного юриста посредством беззакония и кривосудия достигающего славы и почета (см. «Музей древностей», «Опека», «Последнее воплощение Вотрена»). Разумеется, при такой системе и таких служителях правосудия «для миллионеров нет ни эшафота, ни палачей». Честные люди, вроде Д. Сешара, Ц. Бирото разоряются, гибнут, а грабители вроде Нюсинжена процветают. Мораль истории богатства Нюсинжена та, что «закон это паутина, сквозь которую пробиваются большие мухи и в которой гибнут маленькие»[23].

«Принцип денег» омертвляет буржуазную администрацию, делающую чиновников «колесами, привинченными к машине». Это — огромная фабрика посредственностей», душащая всякую смелую. реформу, всякое полезное начинание (см. историю Рабурдена в «Чиновниках»). Буржуазная бюрократия по характеристике Бальзака «увековечивает медленность, злоупотребления... препятствует благосостоянию страны»[24].

Свой кропотливый анализ буржуазной общественной жизни Бальзак резюмирует в краткой, убийственной характеристике: «Буржуазия из-за своих мелких страстишек поступается общегосударственными интересами... неустойчивая в политике, она портит все и не создает ничего... постоянно обеспокоенная всяким проявлением таланта, она всегда стремится низвести его до собственного уровня[25].

Под ядовитым действием расчета разлагаются все общественные скрепы, соединяющие людей друг с другом, общественный организм распадается на изолированные самодовлеющие клеточки-индивидуумы, вступающие друг с другом в ожесточенную борьбу. (См. обобщающее изображение этого процесса в «Крестьянах»). Здесь мы переходим, так сказать, ко второму отделению «Ада».

3

Губительный денежный дух не останавливается перед порогом буржуазного дома, куда замкнулся обособившийся индивид. Он вторгается в семью, он «освобождает» человека не только от общественных, но и от кровных уз, убивая в нем даже биологическое чувство привязанности к себе подобному. Эгоизм индивидуальный разбивает эгоизм семейный, «семейный дух разрушается везде, где составители нового кодекса поставили свободную волю и равенство» («Деревенский священник», 221). Золото разрушает любовь родителей к детям («Э. Гранде»), любовь детей к родителям («Отец Горио»), превращает брак в коммерческую сделку, где муж и жена являются естественными врагами-конкурентами (история Поля де Манервилля и Натали — «Брачный договор»). Любовь превращается в проституцию (м-м Марнеф в «Кузине Бете»), дружба — в подсиживание и моральное убийство из-за угла («Утраченные иллюзии», Люсто и Люсьен), родственные отношения — в отвратительнейшее лицемерие («Кузен Понс»).

«Финансовый принцип» следует по пятам за человеком, он вторгается теперь уже в него самого, в его эгоистическое «я» и сводит все его чувства и страсти к одному знаменателю — жажде обладания. Бальзак очень тонко показывает все ступени этого процесса. Любовь Цезарины к Ансельму Попино («Бирото»), казалось бы, имеет совершенно чистый и бескорыстный характер и все же основой своей чувство это имеет расчет, хотя и вполне добродетельный: «инстинкт, подсказавший ей, что Ансельм будет вторым Бирото» («Бирото», 79). Более бессознательную и более ясную форму принимает чувство собственника в любви Горио к своим дочерям. Для него дочери — созданная им, его деньгами, его усилиями общественная ценность. Он гордится их умом, образованием, светскими связями, как гордится Нюсинжен удачной спекуляцией. Они — (воплощенье его труда и капитала. Поэтому в его восхищении ими проглядывает нечто от психологии Гобсека, любующегося своими червонцами: «ведь, я любил их, как игрок, то и дело возвращающийся к (Картам» («Горио», 206), — кричит в предсмертном бреду он, старый игрок на подрядах и спекуляциях мукой.

Фетишизм заполняет уже целиком отношение Гранде к дочери. Он по-своему привязан к ней, заботится о ней. Но почему? Потому, что она — будущая хранительница его богатства. «Старайся, береги золото, береги золото, я потребую обо всем отчет на том свете».

Умерщвляя все страсти, чувства, все потребности и связи, жажда обладания становится беспредметной, самодовлеющей силой, переходит в самоотречение, в аскетизм. В силу внутренней необходимости эгоизм, выступая вначале как зоологическая жажда жизни, превращается в отрицание всякой жизни, всякой деятельности. Конечный результат этой диалектики эгоизма — философия денежной нирваны, воплощенная в Гобсеке и старике-антикваре из «Шагреневой кожи»: высший смысл жизни заключается в отказе от нее, в духовном самооскоплении (см. «Гобсек», 124, «Шагреневая кожа», 30—31).

Гобсек — этот «фантастический образ, олицетворявший власть золота» («Гобсек», 131), есть завершенное воплощение основных тенденций капиталистический цивилизации, представляющее их действие, так сказать, в логически чистом виде. Истребляя все на своем пути: хозяйство, политику, семью, любовь, нравственность, эгоизм кончает собственным самоистреблением.

Такова оценка капиталистической цивилизации, данная Бальзаком с точки зрения необходимых элементарных условий жизнедеятельности человека, ее материально-общественного минимума. Изображением плачевных судеб высших проявлений собственно человеческого в человеке при капитализме, судеб таланта, культуры, искусства он завершает первую часть «Комедии». Мы вступаем в третье и последнее отделение «Ада» и притом, быть может, наиболее трагическое для самого Бальзака, который как художник на своим личном опыте особенно остро и болезненно ощущал тяжесть положения честного и талантливого человека в условиях «прогресса».

Уравнительный механизм буржуазной цивилизации обезличивает человека, превращает его в автомата, приковывает его к однообразной рутине ремесленного труда, убивает его способности и силы: «семь восьмых каждого года по семь-восемь часов сидеть каждый. день... в решетчатой каморке ... отказывать себе в наслаждениях и удовольствиях, соблюдать правила честности и за это получать на старость сотню луидоров ренты, третий этаж, хлеба в умеренном количестве, несколько изношенных шейных платков да престарелую жену, сопровождаемую ребятами».

... «Таков точный баланс тех отношений, в которые вступают между собой талант и внутренние достоинства с правительством и обществом в эпоху, почитающую себя прогрессивной»[26]. Гибель таланта, заеденного буржуазной рутиной, Бальзак изображает очень часто; например, история Атаназа Грансона («Старая дева», 29, 30, 105), инженера Жерара («Деревенский священник», 282—294, см. там же резкую критику буржуазной системы образования, нивелирующей способности)[27].

Буржуазная рутина неминуемо превращает человека в скучную посредственность, в «кассира».

Что же остается делать человеку, который сознает себя способным на нечто большее, чем быть «кассиром» или «членом братства божьих коровок», по выражению Вотрена? Он начинает рассуждать как Вотрен: «чем настолько измельчать, я предпочту стать морским разбойником» («Горио», 130). Если буржуазное общество не дает ему развернуть свои силы в нормальных условиях, то, если он не хочет духовно погибнуть, он становится преступником, как Вотрен, Филипп Бридо, члены «общества 13». Всех их душит «бледная жизнь нашей цивилизации, однообразная, как линия железной дороги, сжимающая сердце омерзением» («Шагреневая кожа», 37). Все они «отличались свойствами, создающими великих людей и присущими только избранным» («История 13», 49). Это — не мелочные воришки, а принципиальные преступники, мстящие отвергнувшему их обществу, новые Корсары и Мельмоты.

Если же у талантливого человека не хватает решимости стать преступником, он становится маньяком. Чем сильнее давят капиталистические отношения на индивидуальную одаренность и своеобразие, тем разрушительнее и безумнее вырываются на свободу эти скрытые, сжатые силы, как только давление это где-нибудь ослабевает и человек получает относительную свободу предаваться какому-либо из своих влечений — сладострастию, любви, бережливости, науке и т. д. В эту освобожденную страсть человек вкладывает всю свою волю, энергию, силы, она поглощает его целиком, разрастается до гигантских размеров, становится лихорадкой, болезнью, манией, разрушающей его духовно и физически, губящей его и его близких. Вот почему всякий яркий персонаж у Бальзака почти всегда маньяк, вот почему так часто употребляет он термин «мания» при психологическом анализе своих героев. Это уже не люди, это — персонификация известного чувства или склонности: Гобсек и Гранде — скупости, Гюло («Бета») — сладострастия, Клаэс («В поисках абсолюта») — научного интереса, Бета — мести, Эли Магюс («Кузен Понс») — коллекционерства и т. д. Примеры можно умножить до бесконечности.

Все они живут полной страстной жизнью, поглощающей все их силы и мысли, но это не та мощная радость бытия, которой наслаждается здоровый, целый человек, свободно и всесторонне развивающий свою природу, а уродливая односторонность, смертельная болезнь, разрушающая нормальные условия жизнедеятельности. Прозябать, но существовать, жить ярко и пламенно, но гибнуть — вот зловещий закон буржуазной цивилизации, воплощенный в роковых свойствах «Шагреневой кожи».

Буржуазное общество — это «духовное царство животных», господство всеобщей посредственности, власть шаблона и стандарта во всем, начиная от материального обихода и кончая нравами и психологией. Уравнительный мир денег стирает все качественные особенности, обесцвечивает все индивидуальные свойства и дарования. Грубые фабричные товары вытесняют изделия старого ремесла. Там, где некогда пестрели яркими красками и причудливыми формами старинные живописные города, угрюмо чернеют фабричные трубы[28], по развалинам великолепных дворянских поместий проходит соха; «где возвышались, некогда чудеса искусства, теперь сажают капусту»[29]. Бальзак нападает на апологетов «прогресса», «раболепствующих перед грубыми изобретениями современной промышленной техники»[30] также и с эстетической точки зрения.

Эстетическая критика капитализма, разоблачение враждебности буржуазного уклада искусству и поэзии занимает вообще весьма важное место в «Человеческой комедии». Средний человек буржуазного общества, массовидный буржуа, — тупое, донельзя серое и тусклое существо, равнодушное ко всяким духовным запросам.

С каким презрением рисует Бальзак всех этих Кардо, Маткфа, Камюзо, Кревелей — «олицетворения торжествующей буржуазии»[31] с их пошлостью, ограниченностью, неспособностью понять все то, что выходит за пределы интересов их кошелька![32] Что делать искусству в этом мире вульгарных выскочек и бесцветного самодовольства? Бальзак всячески подчеркивает, как «мало привлекательна буржуазная жизнь для художника»[33]. Искусство гибнет в буржуазном мире и потому, что оно не находит в нем достойного себе материала. Буржуа лишен эстетических потребностей. Среди буржуа имеют успех лишь «глупые рисовальщики», «позорные посредственности»[34] вроде Пьера Грассу, вполне соответствующие их уровню.

Истинные художники — отщепенцы в мире «чистогана». Искусство и буржуазная жизнь, художники и буржуа — прирожденные враги. Художники «всегда безжалостны к буржуа[35], которые «вечно служат им мишенью для их острот и шуток»[36]. Буржуа в свою очередь безжалостны к художникам, заставляя их влачить полуголодное, жалкое существование богемы, убивающее их. История художника у Бальзака это всегда история его гибели физической или нравственной (Люсьен, Натан, Биксну, Виньон, Люсто, Блонде и т. д.)[37].

В романе «Крестьяне», этом «Вишневом саде» французской литературы, Бальзак итог своих многолетних наблюдений «за деятельностью глупых и бессмысленных буржуа» («Крестьяне», 287), результат всестороннего анализа «нечистого господства буржуазии» (там же, 12Ö) заключает в яркий художественный образ: Эмиль Блонде, один из «рупоров» Бальзака, едет с женой по тем местам, где не так давно красовался (величественный замок Эг. «Местность нельзя было узнать. Таинственные леса были вырублены... земля была уже разделена на тысячи участков. Обращение под пашню прекрасного парка, так оберегавшегося и такого роскошного в былое время, выделило павильон «Свидания». Это здание было единственным, оставшимся от всего прежнего, оно производило впечатление замка в сравнении с жалкими лачугами крестьян, занявшими вокруг всю местность. Вот и прогресс! — воскликнул Эмиль. Это наглядная страничка из «Общественного договора» Руссо. Во что превратятся сами нации через пятьдесят лет при таких порядках?» (288).

4

Обвинительный акт Бальзака против буржуазной цивилизации закончен. Все ее неизлечимые болезни, пороки и язвы собраны им и изучены с поражающей полнотой и многосторонностью. Со всех точек зрения — политической, хозяйственной, моральной, культурно-гуманистической господство буржуазии никак нельзя признать нормальным путем развития человечества. Современное положение вещей, дьявольское господство эгоизма, денег внушает Бальзаку ужас и опасение за будущее общества: «Во что превратятся через 50 лет сами нации при таких порядках?» Как же тут верить либеральным россказням о безусловном превосходстве новейшей цивилизации над старым режимом? Наоборот, их сравнение оказывается во многих и притом важнейших отношениях далеко не в пользу буржуазного общества.

Так, вместе с разрушением феодально-патриархального уклада разрушаются единственно возможные и прочные основы общественного порядка, все те формы связей между людьми, которые чужды рассчету и эгоизму, которые покоятся на традиции, авторитете, повиновении, любви. В этом смысле прежнее дворянское общество является для Бальзака «образцовым обществом» (Энгельс) и его гибель он рисует как великую историческую трагедию, как гибель вечных законов человеческого общежития вообще. «Его великое произведение, — говорит Энгельс о «Комедии», — непрестанная элегия по поводу непоправимого развала высшего общества, его симпатии на стороне класса, осужденного на вымирание».

Соответственно этому Бальзак изображает представителей старого общества, воплощающих его отдельные стороны, в весьма сочувственных тонах, в противоположность своим буржуазным дельцам и карьеристам.

Высший цвет старого общества, олицетворение всех его прекрасных и величественных сторон — это, конечно, аристократия, лучшие люди нации.

Нерушимое соблюдение правил чести служит залогом всех прекрасных достоинств старой аристократии, преданной королю, ее бескорыстия, благородства, верности своему слову. Как бы ни уступала она своим противникам в трезвости, практичности, предприимчивости, она всегда в изображении Бальзака стоит неизмеримо выше их в моральном отношении. Сказанное не относится к аристократии новейшей формации, развращенной буржуазией, о чем см. далее. Сравните дю- Круазье и старого де-Гриньона («Музей древностей»). Насколько первый подл, беспринципен, корыстен, настолько второй при всех его недостатках благороден, честен, непоколебим в своих убеждениях, как бы дорого ни приходилось платить ему за это. Сравните приемы их политической борьбы. Дю Круазье пускает в ход «отравленное оружие дикарей», применяет самые низкие средства, тогда как отель де-Гриньон ведет войну в «благородной и беззлобной» форме, обладая моральным «превосходством ума и тонкой насмешки» над интригами и коварством.

В своем преклонении перед старой аристократией Бальзак подчас впадает прямо-таки в лирическую восторженность, не жалея самых лестных красок и похвал ее достоинствам.

В повести «Опека» Бальзак выводит идеального дворянина, рыцаря без страха и упрека, маркиза д’Эспар (см. также характеристику Калиста дю-Геник — «Беатриса», герцога Шолье — «Записки двух новобрачных»). Д’Эспар — это («настоящий аристократ», «по своим чертам, сдержанности и манерам, воплощение честности в ее самой прекрасной форме — честности духовной и рыцарственной, аристократичности во всей ее красоте» (286). Д’Эспар, если понимать его как уцелевшего представителя великой организации, именуемой феодализмом, заслуживал почтительного удивления» (274). Как образцовый аристократ, Д’Эспар рассматривает свое положение не только как привилегию, но и как великую обязанность перед обществом, обязанность подавать пример низшим классам в преданности благу родины, в благородстве и честности. «Если он думал, что по крови стоит выше других людей, то в равной степени признавал все обязанности знати, он обладал всеми добродетелями и силой, которой она требует. Он воспитывал детей в этих принципах и внушал им с колыбели религию своей касты. Глубокое чувство собственного достоинства, гордость своим именем, уверенность, что только они сами могут достигнуть величия, породили у них царственную гордость, рыцарскую храбрость и покровительственную доброту феодальных сеньоров» (275). И Д’Эспар верен в своей жизни до конца этим принципам. Он внезапно узнает, роясь в семейных архивах, что своим богатством он обязан преступлению одного из своих предков, жившего в эпоху Людовика XIV, выдавшего купца-протестанта Жанрено, соблазняясь его богатством. Это открытие повергает маркиза в ужас, он предпочитает бедность, разрыв с женой, спевшей его за сумасшедшего, разрыв с обществом пользованию этой гнусно приобретенной роскошью. Он удаляется от света, отказывает себе и своим сыновьями во всем, чтобы выплатить разысканным наследникам Жанрено стоимость отнятого у их прадеда имущества — миллион сто тысяч франков.

Можно ли найти в бесконечной галерее буржуазных дельцов у Бальзака хоть один портрет, написанный с такой горячей симпатией, таким чувством благоговения и почтительного уважения, как портрет маркиза д’Эспар («Опека»).

Но даже и там, где Бальзак изображает в сатирических и горьких тонах разложение аристократии, под влиянием торгашеского, буржуазного духа, он тщательно отмечает в ней все неизгладимые черты благородства и душевного величия: преданность королю, верность роялизму, которые побуждают герцогиню де Мофриньез[38] жертвовать своим сыном, а кавалера Валуа — своим состоянием[39].

Преимущества аристократии над буржуа заключаются не только в моральных качествах, но и в той особой культуре тела и ума, для которой нет другого слова, как «порода», и которую нельзя приобрести так же, как и красоту, потому что она является результатом многовековой давности привилегированного существования. Эту неприобретаемую культуру нельзя смешивать с образованием, ученостью, интеллектуальным развитием, которые по своей природе массовидны и общедоступны, являясь продуктом новейшей цивилизации. Порода становится врожденным качеством, она проявляется совершенно бессознательно во внешних движениях, позах, манере держать себя в беседе и т. д., как неуловимые оттенки, непередаваемая грация, утонченное изящество[40].

Вот почему так скорбит Бальзак в «Крестьянах» о гибели этой столь утонченной и столь пышной культуры под грубым натиском «пользы», сводящей на нет грацию, вкус и изящество, гибнет художественная отделка человеческой личности, искусство изящно жить; буржуазная цивилизация фабрикует людей так же по стандарту, как и свои промышленные изделия.

Если все доблести, поэзия и блеск старого общества сосредоточены в аристократии, то его, так сказать, прочность и покой наиболее полно воплощены в патриархальной буржуазии. Ее представители — единственные из всех буржуазных героев Бальзака, которых он выводит в привлекательном свете. Эта старинная буржуазия находится в резкой противоположности к новой, к «нуворишам», созданным французской революцией. Старая буржуазия накопляет медленно и постепенно из рода в род, не гоняясь за наживой, скорее в силу традиции и инстинкта, «подобно муравьям» (85), нежели в силу хищнической жажды безмерного богатства. Гильому спекуляция кажется чудовищной» (84). Поэтому для этих людей деньги далеко не составляют все. Эгоизм еще не развратил их. Патриархальный буржуа предпочитает бедность и нужду, как Цезарь Бирото — мученик коммерческой честности» («Сочинения», ГИХЛ, т. VII, 300) неуплате, хотя бы частичной, долга своим кредиторам. Какой контраст с «нуворишем» Нюсинженом, контраст, подчеркиваемый самим Бальзаком в предисловии к «Дому Нюсинжен», выводящим отсюда целое социальное поучение», разумеется, не в пользу Нюсинжена.

Старинный буржуа еще не привык рассматривать своих слуг как только орудие своей выгоды; его отношения к ним носят заботливый, отеческий характер, это — младшие члены его семьи[41].

Старый буржуа свято хранит семейные заветы. Он, как например Бирото и Гильом, безупречный семьянин, прекрасный муж, заботливый отец. Как покоен, прочен и размерен его домашний уклад, эта мирная тишина невозмутимого существования, ненарушаемого никакими страстями и тревогами! Бальзака неудержимо привлекает эта гармония, этот «фламандский» уют и добропорядочность по сравнению с истощающей горячкой капиталистической «борьбы всех против всех»[42].

Таким образом старая буржуазия в противоположность новой была бы немыслима без патриархальных основ, на которых покоится ее существование. Поэтому ей не только не тесно в рамках старого режима, ко, наоборот, она всем своим существом органически связана с ним. Отсюда ее преданность королю, безусловное признание превосходства аристократии, полное понимание своего места, подчиненного места в обществе, за что ее особенно превозносит Бальзак.

В лице Шенеля («Музей древностей») Бальзак с глубокой симпатией рисует эту патриархальную преданность прежнего буржуа дворянству, об исчезновении которой он печалится и скорбит: «чувство феодальной привязанности слуги к господину, сохранившееся только в глубокой провинции да еще у некоторых старых королевских слуг, делало честь одинаково и дворянству, внушавшему подобные привязанности, и буржуазии, способной чувствовать их. Такая благородная и чудная преданность теперь уже невозможна. Шенель был не только одним из безвестных великих людей частной жизни, но был также великим явлением» («Музей», 246).

С гибелью феодального общества гибнет и тесно связанная с ним патриархальная буржуазия. Ее добродетели — неравное оружие в борьбе с «принципом денег». Цезаря Бирото губит его благородство и доверчивость, его честность и простодушие. Разве устоять ему против дю-Тилье, которого он великодушно простил, спас от позора и (вывел в люди, дю-Тилье, который «затаил в душе звериную ненависть к обществу», «руководясь во всем исключительно личной выгодой, он находил, что все пути, ведущие к богатству, хороши» («Сочинения», ГИХЛ, т. VII, 65). Он обкрадывает своего великодушного патрона, втягивает его в рискованную аферу, разоряет и доводит до гибели. «Лавируя между каторгой и миллионами», дю-Тилье становится одним из светил Июльской монархии, он граф и миллионер («Дочь Евы»). Бальзак подчеркивает, что заговор дю-Тилье против Цезаря был не только личным его делом, а имел более широкое и типическое значение. «за спиной дю-Тилье стоят Нюсинжены и Келлеры, вся новая капиталистическая олигархия, которая в Бирото видит одну из кардинальных сил старого режима. «Цезарь Бирото — роялист, бывший в чести и вызывавший зависть, сделался точкой прицела для буржуазной оппозиции» («Кузина Бета», 108).

В лице Бирото, Рогона и т. д. для Бальзака погибает единственно правильная форма положения буржуазии в нормальном обществе, единственно возможная пропорция в соотношении буржуазии и других общественных сил. Здесь причины его симпатий к Бирото и Гильомам.

Так что же, отказаться от современной цивилизации, вернуться к патриархальным временам, не знавшим еще ни власти золота, ни господства корысти, возвратиться к деревянным ложкам и шалашам? Но Бальзак отнюдь не склонен к мечтаниям в романтическом духе. Вот перед нами медвежьи уголки глухой провинции, отрезанные от современной жизни, деревня Монтеньяк (см. «Деревенский священник», 207, «Деревенский врач», 31). И что же, жизнь их обитателей никак не похожа на аркадскую идиллию! В деревушках процветает голод, нищета, болезни, невежество, дикость.

Но вот появляется бескорыстный и неутомимый цивилизатор Бенасси. Он обучает жителей ремеслам, плетению корзин, кузнечному и строительному делу, производству шляп. Население быстро богатеет, нужда и болезнь исчезают, распространяется грамотность. Через какие-нибудь два-три года ободранная убогая деревушка превращается в зажиточное, чистенькое местечко. Такое же волшебное превращение происходит и с Монтеньяком, где г-жа Граслен и священник Бонке проводят каналы и дороги, развивают рациональное сельское хозяйство. Но Бенасси и г-жа Граслен вовсе не какие-нибудь сенсимонисты. Экономическая программа Бенасси весьма напоминает Адама Смита — разумное развитие личной инициативы, свобода производительной деятельности, трудолюбия, «честная собственность». «Промышленность может быть спасена только сама собою; соревнование — вот в чем ее жизнь. Страна, объявившая свободу торговли, сделает все другие своими данниками. Вот к чему должно стремиться французское правительство» («Деревенский врач», 45).

Но ведь эти принципы есть именно те принципы, которые, будучи ничем не стеснены, приводят рано или поздно к торжеству ненавистного Бальзаку «финансового принципа»; ведь в основу реформы Бенасси положен закон индивидуальной выгоды: «Я очень хорошо понял, что могу подействовать на них, только вычислив точно им их пользу и непосредственное благосостояние» («Деревенский врач». 32).

Значит, эгоизм, личный интерес не только разрушительная, но одновременно и созидающая сила. Если господство эгоизма над патриархальными началами, воплощенное в буржуазной цивилизации, ведет к дисгармонии и губительным социальным контрастам, то его полное подчинение патриархальным началам погружает общество в косное, полуинстинктивное состояние, в нищету и невежество; если у человека нет никаких личных потребностей, то он ни к чему не стремится, никуда не движется, исчезают самые могучие стимулы для развития не только материальной, но и, что не менее важно для Бальзака, духовной культуры.

Мы видели, как привлекательна для Бальзака невозмутимая патриархальная гармония, воплотившаяся так ярко в старинном буржуазном укладе фламандских городов, с их размеренным, неторопливым течением жизни, простыми радостями и впечатлениями, семейным уютом.

Но вместе с тем он показывает, как убого и плоско, как мелочно это идиллическое существование. Вот перед нами тщательно описанная домашняя жизнь честного Гильома, одного из таких «фламандцев». Это воплощение семейных добродетелей, порядка и размеренности (см. «Опека», 73). Никаких развлечений и удовольствий, в доме господствует неустанное прилежание и обязанности, «выполняемые с монастырской точностью» (76): «Это была жизнь деятельная и в то же время неподвижная, род механического и бессознательного существования, напоминавшего существование бобров» (104). В этой затхлой атмосфере семейного благополучия и мещанской морали нет места ни беззаветной страсти, ни яркому чувству, ни сильному движению души.

Гильомам «настоящая страсть должна была казаться самой чудовищной спекуляцией» ... В этом доме «всякая мысль, зараженная поэзией, должна была противоречить и людям и вещам» (84). И поэтому, как уныло бесцветны и скучны все эти хорошие матери, верные жены, рачительные хозяйки, неспособные ни на смелый поступок, ни на остроумную фразу, ни на все те бесконечные оттенки и переливы чувства, которые любовь делают всепоглощающим фокусом жизни — все эти Огюстины Гильом, Эжени Гранде, Арманды д'Эгриньон («Музей древностей»), г-жи Гюло («Кузина Бета») и т. д. Трагическое положение патриархальной добродетели при столкновении с требованиями цивилизации показывает Бальзак на примере печальной судьбы Огюстины Гильом[43].

«Сделать интересным добродетельное лицо» Бальзак считает «трудной литературной проблемой» (сочинения, ГИХЛ, т. I, 63). «Праведник — это скучный Грандисон» («Кузен Понс», издание «Красной газеты», 17). Бальзак вместе с Бенасси сомневается, таким ли уже высоким идеалом будет являться общество, состоящее сплошь из добродетельных людей, не прекратится ли в нем всякая жизнь вместе с исчезновением борьбы страстей и эгоизма? («Деревенский доктор», 121).

Абсолютная общественная гармония в силу своей неподвижности обладает не меньшими недостатками, хотя и на другой лад, чем абсолютная общественная дисгармония: «Без движения не может суще-ствовать ни промышленность, ни торговля, ни обмен мыслей» («Деревенский священник», 209).

В противоположность этому буржуазная цивилизация, развивая все эгоистические стремления человека, развивает вместе с тем хотя и в уродливой, ненормальной форме его индивидуальное богатство, создает разнообразие страстей, характеров, мыслей и поступков, проявляющееся, правда, в эксцентрической и болезненной форме преступлений и маний. Конечно, Федора из «Шагреневой кожи» это — «олицетворение современного общества» (216), «искусственной поэзии, света, мишуры, суеты» (83), но она воплощает в себе блеск, изящество, ум, грацию, манеры, одним словом «любовь, которая и убивает и приводит в движение все человеческие способности», о которой мечтает Рафаэль. Превосходство Федоры над Полиной (в первой части романа) не есть природное превосходство, так как Полина по своим задаткам во всех отношениях выше Федоры, как это оказывается во второй части романа: это превосходство создано общим превосходством буржуазной цивилизации над патриархальным состоянием.

По сравнению с бесцветностью добродетельных мещан какими гигантами представляются его преступники и хищники! (Нюсинжен, Вотрен и др.).

«Этот человек, — говорит Бальзак о Вотрене, — в котором являлись как бы в сокращённом виде: жизнь, сила, дух и страсть и каторга и который представлял самое высокое ее выражение, разве он не был чудовищно прекрасен в своей чисто собачьей привязанности, к тому, кого он избрал себе в друзья? Он был достоим осуждения, гнусен и ужасен со многих сторон, но эта абсолютная преданность своему идолу делает его необычайно интересным» («Сочинения», изд. леева, т. XI, 178). Такой же притягательностью обладают для Бальзака и герои «Истории 13», «эти особые существа, столь примечательные своей энергией, столь привлекательные при всей своей преступности» («История 13», ГИХЛ, 50).

Он наделяет своих хищников сверхъестественным величием, темпераментом и чувством поэтов, размахом людей Возрождения, стоящих выше узких границ добра и зла.

Бальзак подобно коллекционеру неустанно отыскивает сильные страсти, которые «так же редки, как и великие произведения искусства» («История 13», 17).

Но что такое страсть, как не эгоизм?

«Любовь есть страсть вполне эгоистическая, а эгоизм и глубокий расчет — одно и то же» («Бирото», 79).

Итак, для Бальзака сила и яркость индивидуального развития, духовная культура так же неотделима от эгоизма и собственнических инстинктов, как и экономический прогресс. Уничтожьте личную выгоду, «этот величайший двигатель ума» («Пьеретта», 230) и вы отнимите могущественнейший стимул общественного процветания; жизнь превратится в растительное прозябание, в «существование бобров», исчезнет материальное благосостояние, образование, культура, искусство, чувство, страсти. Эгоизм таким образом получает вообще силу жизненного закона: «Природа основала человеческую жизнь на чувстве личной охраны. Жизнь общественная основана на личном интересе. Таковы по-моему истинные принципы политики» («Деревенский врач», 122).

Таким образом, присутствуя при «поединке роковом» цивилизации и патриархального состояния, буржуазного и аристократического общества, Бальзак выступает в качестве трезвого и беспристрастного судьи. Он далек от своекорыстных, зоологических побуждений, руководящих как либеральными апологетами «прогресса», так и аристократическими защитниками «доброго старого времени». Он хочет установить истину, объективные законы общественного развития и процветания. И поэтому он находит, что обе стороны не правы, что каждая из них имеет свои преимущества и недостатки. Но вот беда, эти преимущества и недостатки органически связаны между собой, составляют в сущности одно и то же. Бальзак прекрасно видит это. Эгоизм, чувство самосохранения — неотъемлемый закон человеческой природы. Его развитие — могущественный двигатель материального благосостояния, индивидуального развития, ума, страстей, чувств, культуры, науки, искусства, но в то же время это развитие не менее могущественный двигатель господства «финансового начала», разрушение общественного богатства, нивелировки личности, упадка искусства, преступлений, маний, разрушения всех общественных связей, саморазрушение человека.

В свою очередь патриархальное бескорыстие, принцип чести также основаны па другом, не менее важном законе природы — биологическом тяготении человека к себе подобным, проявляющемся в семейном инстинкте в первую очередь. Именно этому закону общество обязано своим существованием, как общество, на нем основаны патриотизм, гражданское мужество, самопожертвование, любовь, дружба, умение ценить художественную форму, научные интересы и т. д., словом все связи, соединяющие людей друг с другом, все добродетели и достоинства человека, и общественные, и домашние, но с другой стороны господство «принципа чести» влечет за собой отсутствие потребностей, нищету, неподвижность, умственную косность, невежество, бесцветность, плоскость, посредственность.

К тому же «доброе старое время» таит само в себе семена своего разложения. Капиталистическое общество вовсе не случайное по отношению к нему явление, но его собственный продукт. «Принцип чести» очень легко переходит в «принцип денег». Изобретение этого перехода принадлежит к числу замечательнейших прозрений художественной диалектики Бальзака. Бирото, Гильом — представители старинного купечества строго сохраняют заветы традиционной честности и добропорядочности, составляя в этом смысле резкий контраст миру капиталистических мошенников. Но вместе с тем этот мир есть плоть от их плоти. Как установить грань между честной торговлей и надувательством, если эта честная торговля не обходится без того, чтобы не «подставить ножку соседу, законно, конечно» («Опека», 87)., как говорит добряк Гильом. И сам Бирото, этот мученик коммерческой честности, не прочь допустить легкое надувательство, невинное, впрочем, по сравнению с аферами Нюсинжена. Он знает, что его бальзам для рощения волос далеко не столь целебен, как он его рекламирует: «Если бы в наши средства не входило немного орехового масла и духов, под каким предлогом стали бы мы его продавать по 3—4 франка за 3—4 унции?» («Сочинения», ГИХЛ, т. VII, стр. 121).

Следовательно, никакой стороне нельзя отдать безусловное предпочтение. Пути назад нет, да и путь этот был бы регрессом, возвращением к патриархальному варварству, к «феодализму меча». Примириться с настоящим положением вещей невозможно, так как оно грозит новым капиталистическим варварством, «феодализмом денег». Так где же искать выход?

Возможна ли связь между людьми, основанная не на корысти, и вместе с тем на высоком уровне цивилизации, возможно ли, иными словами, общественное устройство, исключающее и феодализм и капитализм?

Что такой выход из положения может быть допущен хотя бы в теоретической форме, Бальзак, живший в эпоху расцвета сен-симонизма, фурьеризма и демократических заговоров, знал и не мог не знать. Вопрос, «могут ли общие интересы заменить семью?» («Деревенский священник», 221) уже встает перед ним. Бальзак понимает, что радикально-демократические и социалистические учения не беспочвенны, что в их лице выступает на историческую сцену «четвертое, сословие», новая грозная сила, которая одинаково угрожает всем собственническим классам, и аристократии и буржуазии; это — неимущие классы: пролетариат, обезземеленное крестьянство. Назревает новая великая историческая битва, перед которой бледнеет распря между аристократией и буржуазией, превращаясь во фракционную борьбу внутри единого лагеря собственников. Там шла речь о форме частной собственности и привилегии, здесь же поставлен вопрос о существовании частной собственности и привилегий вообще.

Поскольку стремления народных масс совпадают с собственными поисками Бальзака того пути общественного развития, который, не возвращая человечество назад к патриархальным временам, вместе с тем вывел бы его из противоречий капиталистического строя, Бальзак не может не сочувствовать этим стремлениям. Более того, он признает за ними законное основание в отличие от либералов, считая их вполне естественным и закономерным явлением.

Для объяснения нищеты народных масс апологеты капитализма имели наготове известный рецепт манчестерского образца: беден только ленивый и порочный. Трудолюбие же ведет всегда к богатству, посему всякая критика существующего положения вещей есть плод преступных наклонностей и испорченного ума, фантазии бездельников о «черепаховом супе и золотых ложках», по выражению бессмертного Баундерби из «Тяжелых времен» Диккенса. Эти общие места пошлой либеральной мудрости для Бальзака не имеют никакой убедительности. Народная нищета, рабство бедняка с его точки зрения такая же необходимая основа «денежного феодализма», как крепостное право для «феодализма меча». Самая механика капиталистического строя с неизбежностью обрекает подавляющее большинство и как раз трудящееся большинство нации на зависимое, полуголодное существование. Эту механику прекрасно раскрывает дядя Фуршон.

«Я видел старые времена и вижу новые. Вывеска переменилась, это правда, но вино осталось прежнее! «Сегодня» только младший брат вчерашнего дня, разве мы свободны? Мы по-прежнему приписаны к тем же селениям, и барин для нас по-прежнему существует... Буржуа живет на счет крестьянина... Раньше нас приковывало к деревне крепостное право, теперь мы якобы свободны, но мы все-таки не можем тронуться с места. Плевать мне на то, что именно меня здесь держат, это ведь безразлично!» («Крестьяне», 66, 69). И Бальзак признает справедливость этой горькой речи. «Фуршон был прав: буржуазия замещала дворянство, эти мелкие собственники были крепостными Ригу, как ремесленники в Париже работниками крупной буржуазии» (там же, 193). Но можно ли тогда обвинять, как это делают буржуазные филистеры, в безнравственности, испорченности бедняков, стремящихся выбиться из-под ярма? Напротив, Бальзак полагает, что если где и сохранились в нынешнем обществе остатки добродетели, честности и нравственного достоинства, так это только у, столь презираемых и брезгливо третируемых «приличным обществом», низших классов. Бальзак погружается на самое дно современного общества. Он внимательно изучает быт и нравы крестьянства и городской бедноты, ее нищеты и бедствий; он полон глубокого сострадания и симпатии к маленьким людям, к их радостям и печалям. Прочтите описание свадьбы в рабочей семье с ее заразительно непринужденным, чуждым лицемерной буржуазной пристойности весельем (см. «Фачино Кане», 309). Или это ужасающее изображение «отверженных» в «Опеке», жертв неумолимых законов капиталистического города (240). И сравнивая нравы этих людей, обреченных на адскую, каторжную Жизнь, с нравами «общества», Бальзак отдает предпочтение первым: «Попав в высшее общество, я встретил чудовищ в шелках, — говорит Бианшон, — знатных бар, занимавшихся ростовщичеством почище папаши Гобсека. Когда же мне захотелось пожать руку Добродетели, то к стыду человечества я нашел ее на чердаках, там она стучала зубами от холода, ее преследовали клеветами, она жила на 500 франков дохода или жалованья, ее называли безумием, чудачеством или глупостью» («Опека», 227).

Разве можно найти среди Нюсинженов таких честных людей, как семья бедняка столяра, в которой живет рассказчик из «Фачино Кане», таких самоотверженных и бескорыстных друзей, каким был водовоз Буржуа («Заупокойная масса атеиста»), ставший для хирурга Деплена в годы его бедствий «внимательной матерью, самым чутким благодетелем», спасшим его от голодной смерти и выведшим его в люди. При всяком удобном случае Бальзак демонстративно обнаруживает свои симпатии к «черной кости»[44].

Этот демократизм Бальзака, образующий один из важнейших хотя и, так сказать, подземных, подспудных источников его развития и как мыслителя и как художника, является не только безотчетной инстинктивной симпатией к бедным людям, но связан с попыткой Бальзака возвыситься, как мы видели, до «теоретического понимания хода вещей».

Поэтому Бальзак не может не питать невольного уважения к тем людям, которые в 30 годах защищали интересы народных масс, к революционным демократам и утопическим социалистам. Ведь у него с ними общая исходная точка. Он подобно им пытается подняться над исторической противоположностью феодализма и капитализма. «Единственные люди, о которых Бальзак говорит с нескрываемым восхищением, — отмечает Энгельс, — это его наиболее яркие противники, республиканские герои Cloitre St Merri, люди, которые в то время (1830—36 г.) были действительными представителями народных масс». С какой симпатией рисует Бальзак своих демократических героев на страницах «Человеческой комедии», какими привлекательными чертами он наделяет их, изображая их прямоту, честность, бескорыстие, их благородные мечты о переустройстве общества на разумных началах, их гордое отрицание всякого компромисса. Вот дядя Пильеро — «человек далеко недюжинный, честный, скромный... христианин, стоик., благоразумный и проницательный... сильный духом»[45].

Вот старый якобинец Низерон, «твердый как железо и чистый как золото... Защитник народа, благородный республиканец... Он собственной кровью запечатлел эти идеи, послав единственного сына в солдаты. Он сделал даже больше: пожертвовал этим идеям своими материальными интересами — величайшая жертва, которую может принести эгоизм»[46].

Вот один из героев «Сен-Мерри» Мишель Кретьен, «республиканец высокого полета. Политический деятель, равный по силе Сен-Жюсту и Дантону, но простой и кроткий, как молоденькая девушка». Пуля какого-то торговца убила, — оплакивает его Бальзак, — «одну из благороднейших натур, ходивших по французской земле»[47].

Но при всем том Бальзак не может стать на сторону демократов и социалистов, потому что они идеалисты и мечтатели. Они далеки от действительности, они так же превратно изображают народ, как и их противники, хотя, в отличие от последних, и вполне искренно. Они убеждены, что народ, в противоположность эгоизму имущих классов, есть воплощение бескорыстия, альтруизма й всяческих добродетелей, что бедняку так же свойственно заботиться о всеобщем благе, как богачу — о своем собственном. Такое представление с точки зрения Бальзака чистейшая химера. Человек, кем бы он ни был — богачом или нищим, аристократом или мещанином — всегда заботится, как мы знаем от Бальзака, прежде всего о своей собственной шкуре: «Природа основала человеческую жизнь на чувстве самосохранения, жизнь общественная основана на личном интересе. Таковы истинные принцип^! политики» («Деревенский врач», 122). Народ относительно выше в моральном отношении, чем привилегированные классы. Но и народные массы в своей борьбе против эксплуататоров руководятся отнюдь не книжными соображениями справедливости и гуманными идеалами, а весьма прозаической жаждой благ земных, грубыми, эгоистическими интересами. Настоящие крестьяне как небо от земли отличаются от сентиментальных и кротких пейзан деревенских повестей Жорж Занд и добродетельных бедняков из «Отверженных» Гюго. Это Фуршон, Тонсар, Курткас. Это жадные, завистливые, злобные, мстительные, «грызуны», как их называет Бальзак, весьма невысокого, в конце концов, нравственного уровня, ставящие выше всего свою выгоду и готовые ради лишнего куска земли перерезать горло кому угодно, а прежде всего собственнику-барину.

Так же как при оценке поединка между двумя группами внутри собственников, между аристократией и буржуазией, и при оценке борьбы между собственниками и пролетариями Бальзак хочет прежде всего оценить трезво реальное положение вещей, быть свободным от искренних или лицемерных иллюзий и той и другой стороны. А при трезвом взгляде на вещи, резюмируя все сказанное Бальзаком выше, дело обстоит так. Неравенство людей есть факт. От века существует сильный и слабый, богатый и бедный, и борьба между ними всегда неизбежна.

В силу этого антагонизм классов — закон природы: «законы всегда будут исходить от тех, кому они выгодны» (там же, 119), т. е. от верхов общества, а те, кому они не выгодны — бедняки, плебс, будут стремиться нарушать их. Речь идет вовсе не о победе «гуманности и человечности» над «своекорыстием», как думают демократы и социалисты, или о торжестве «трудолюбия» над «ленью», как лицемерят либералы. Современная борьба классов есть борьба эгоизма неимущих против эгоизма имущих, материальных интересов пролетариев против материальных интересов (собственников, аристократов и буржуа. Что выгоднее для общества в целом, для его успешного нормального развития — победа эгоизма пролетариев над эгоизмом собственников или эгоизма собственников над эгоизмом пролетариев? Вот в чем заключается существо дела.

Что же произойдет, если неимущие массы захватят власть в свои руки? По мнению Бальзака, это событие было бы величайшим несчастием для общества и не только для привилегированных его верхушек, но прежде всего для самого народа. У власти очутится голодная, озлобленная, невежественная масса, жаждущая мести и крови: «пролетариат, отвыкший от чувства, неимеющий никакого бога, кроме зависти, никакого фанатизма, кроме отчаяния и голода, без веры и без убеждений, выдвинется и наступит ногой на сердце родины» («Деревенский священник», 307).

Какое дело изголодавшемуся полуграмотному пролетарию до нужд общества, до морали, искусства, культуры? Каждый будет думать только о том, как бы урвать себе большую часть из награбленной добычи. Веками накопленная зависть к превосходству богачей и аристократов неистово прорвется в разрушительной жажде уничтожить всякое превосходство вообще, превосходство ума, таланта, красоты. Движение народных масс, социалистические тенденции представляются Бальзаку грубой уравнительной силой, стремящейся все низвести до своего собственного низменного уровня.

С точки зрения интересов самого народа он должен подчиниться руководству мудрых и просвещенных классов, а условием их существования является собственность, богатство, «владения земельные и денежные — единственная твердая основа правильного общественного строя» («История 13», ГИХЛ, 276). Уравнительные вожделения народа — рабочих, крестьян — (поэтому, «ввиду политических соображений, должны быть беспощадно подавлены» («Крестьяне», 18). «Опека над массой дело справедливое и необходимое для поддержки общества» («Деревенский врач», 118).

В споре неимущих с собственниками Бальзак во имя высших интересов общества в целом, во имя интересов самих неимущих принимает сторону собственников, он, как один из его «идеальных» героев герцог де-Шолье, принадлежит к «незначительному числу людей, которые хотят противиться тому, что называется народом, в его же собственных интересах» («Записки двух новобрачных», 201, перевод Е. Чистяковой-Вэр). Как ни плохо общество, основанное на собственности, все же его надо предпочесть тому хаосу и разрушению, которые несет с собой социальная революция.

Таким образом объективно демократическая исходная позиция рассуждений Бальзака заканчивается консервативными выводами. Вот почему, несмотря на все свое нескрываемое восхищение демократическими героями, Бальзак восстает против них, как против своих опаснейших политических противников, всячески подчеркивает фантастичность и мечтательность их позиций. Республика Низерона была бы возможна, если бы все люди были бы также чисты душой и бескорыстны, как он сам. «Низерон сделал бы республику возможной, если бы мог воспитать своих сограждан»[48]. Но так как это невозможно, то мечтания Низерона в действительности служат превосходным средством прикрытия самых нечистоплотных, грязных интересов. Низерон заметил во Французской революции только ее поэтическую, блестящую сторону, он не заметил, что жертвы бескорыстных патриотов послужили на пользу только Гобертенам и Ригу[49].

Но в том-то и состоит опасность этих «грез», что их возвышенной теории практически соответствует самая грязная практика. Мечтания сен-симонистов ведут к поощрению грабежа и воровства, которые являются «их практическим осуществлением». («Последнее воплощение Вотрена», 191). Поэтому в предисловии к «Крестьянам» Бальзак резко обрушивается на демократических писателей, как на своих опаснейших политических противников, на этих «придворных льстецов, унаследованных народом от старого режима», обрушивается на «всеобщее увлечение демократизмом, охватывающее столь многих близоруких писателей», на «многоголосый призыв: рабочие поднимайтесь!»

Эти «Геростраты, пытающиеся устроить социальный пожар», не понимают, что они вызывают столь грозных и разрушительных духов, с которыми им справиться не под силу. Они готовят в своем ослеплении всеобщую, общественную катастрофу. Бальзак не хочет «льстить» народу, он хочет доказать ему, что в его же собственных интересах не слушать «льстецов» и не стремиться к господству, а принять тот выход из положения, который предлагает им он сам. Что же это за выход? Это реформа собственнического общества, путем его же собственных средств, а не путем уничтожения его основ.

Если ни «честь», ни «деньги» не могут самостоятельно в чистом виде быть основанием правильного общественного порядка, то Бальзак пытается решить затруднения соединением этих двух принципов. Его идеал это некое «среднее состояние» между «феодализмом меча» и «феодализмом денег». Если «убить страсть значило бы убить общество, которое если не порождает, то во всяком случае развивает их», если «мысль и страсть явления социальные, то «в то же время они явления разрушительные». Значит, «народы можно сделать долговечными, только укротив их жизненный порыв» (том 1-й, 58), т. е. укротив эгоистические стремления к выгоде, заключив их в известные преграды, установив с их помощью твердую границу «между необходимостью устроить свое состояние и полной разнузданностью комбинаций» («Кузина Бета», 373).

Принцип «чести» призван таким образом обуздать разрушительную силу «финансового начала», которое в свою очередь должно устранить косность «принципа чести». Но соединение этих начал не может быть ведь их простым сосуществованием; общество не механический агрегат, а организованное целостное единство, подчиняющееся одному принципу. Следовательно, либо «деньги» должны быть подчинены «чести», либо «честь» «деньгам». Бальзак избирает первый способ. Прочный фундамент всякого общественного порядка все же заключается в тех принципах, на которых держался феодальный строй, в принципах чести, потому что они как ни как остаются единственно возможными формами общественных связей, если отбросить в сторону утопический социализм.

Как бы намного ни уступала патриархальная жизнь буржуазному обществу в блеске, размахе, широте и разнообразии, все же она бесконечно превосходит его в одном отношении и притом самом важном для человека в сохранении необходимого минимума его физического существования, минимума его жизнедеятельности, который буржуазная цивилизация уничтожает всеми способами[50].

5

Бальзак не только подвергает едкой критике политические и социологические учения либеральной буржуазии, но противопоставляет им свою целостную положительную теорию. Взгляды Бальзака на законы и характер общественной жизни сформировались несомненно под сильным влиянием публицистов и теоретиков аристократических партий, особенно Бональда и Ж. Мэстра.

По условиям места здесь невозможно специально останавливаться на этом влиянии. Отметим только, что Бальзак не упускает случая выразить свое восхищение этими писателями. Ж. де Мэстр и Бональд для него — «орлы мышления» («Утраченные иллюзии»). В «Предисловии» к «Человеческой комедии» он демонстративно, «несмотря на возможность быть понятым в качестве ума отсталого», объявляет себя последователем Бональда, и притом, как увидим, в принципиальнейшем пункте. Наконец, он пишет целый роман («Записки двух новобрачных») в защиту учения Бональда о нерасторжимости брака и греховности развода, с прямыми ссылками на его знаменитое сочинение.

Как мы видели, Бальзак осуждает и считает гибельным основной принцип буржуазных общественных учений — первородство индивидуума, личной свободы. Следуя за Бональдом и Мэстром, он противополагает «атомистической» доктрине общественного договора «органическую» теорию общества. Общество не механическая совокупность индивидов, не произвольное их изобретение, а живой организм, образовавшийся помимо воли и сознания людей, с бессознательностью естественно-исторического процесса.

Все общественные связи складываются тысячелетиями стихийно, бессознательно, как традиции, безотчетные верования, привычки, инстинктивные импульсы. Поэтому естественное основание общественного порядка составляет не индивид с его интересами и расчетами, а эти, так сказать, доиндивидуальные, досознательные отношения, и в первую очередь те из них, которые имеют характер биологического инстинкта, как например, семейные отношения. «Я рассматриваю семью, а не индивиды, как подлинную основу общества. В этом отношении, несмотря на возможность быть понятым в качестве ума отсталого, я примыкаю в Боссюэ и Бональду, вместо того, чтобы быть с современными новаторами»[51].

Эти патриархальные отношения находят свое оправдание именно в своей исконной давности, в самом факте своего существования; подобно тому, как в естественной первичной общественной клеточке — семье — не существует равенства, точно так же и во всей совокупности общественной структуры его нет и быть не может. Тожественные друг другу индивиды такая же абстракция, как общественный договор. Люди от природы не одинаковы по своим силам и способностям. Поэтому вполне естественно разделение на низшие и высшие классы. Более одаренные всегда будут иметь преимущества над менее одаренными: отсюда существование аристократии неизбежно и необходимо. «Всюду, где бы вы ни собрали на определенном пространстве несколько семей различного достатка, вы будете наблюдать, как образуются высшие круги, патриции, первый, второй и третий классы общества. Равенство может быть станет когда-нибудь правом, но никакая власть человеческая не с может обратить его в факт. Было бы очень полезно для благоденствия Франции популяризировать в ней эту идею. Для наименее сознательных масс откроются тогда все блага политической гармонии» («История 13», 172).

Каждый из этих естественно возникших классов — и высший и низший — одинаково необходим для нормального функционирования общественного организма. Так «Аристократия есть своего рода мысль общества, так же как буржуазия и пролетариат — его организм и деятельность. Отсюда различие в точках приложения их сил; из их антагонизма происходит кажущаяся антипатия, порождаемая различием движений, имеющих тем не менее одну общую цель» («История 13», 171). Следовательно, как и в семье, в обществе господствует авторитарный закон подчинения низшего высшему. Он образует основной принцип органического общественного единства в противоположность мертвой механике, которую хотят навязать обществу либеральные теоретики: «Гармония есть поэзия порядка, а народы имеют живую потребность в порядке. Согласованность вещей между собой, единство, одним словом, — разве не в этом заключается простейшее выражение порядка?» А «идея единства» должна существовать именно «в аристократической жизни» («История 13», 173).

Буржуазное же общество «все обособило, чтобы лучше властвовать, все разделило, чтобы ослабить. Оно царствует над единицами как над цифрами, составляющими часть целого, подобно зернам, составляющим хлебную кучу»[52].

Семейному эгоизму противостоит в качестве противовеса чувство кастового единства, традиции, на которых покоится существование касты, вытекающее из ее общественного положения. Для дворянства это — честь, рыцарская доблесть, для буржуазии — честность и бережливость, для народа — смирение, трудолюбие. Полное свое выражение авторитарный принцип находит в королевской власти, этом воплощении единства воли и ума всей нации. Только королевская власть согласует все общественные элементы в стройное единство, примиряет эгоизм отдельных классов, исправляет формализм правосудия.

Король отвечает перед богом, перед религией, этим «единственно действительным противовесом злоупотреблением высшей власти» («Деревенский врач», 121). «Религия — лучшая система обуздания эгоизма, индивидуального, семейного, классового, какая только возможна в человеческом обществе. «Религия составляет единственною силу, могущую соединить все слои общества и придать им известную крепость» («Деревенский врач», 61). Или религия, или террор, нет другого пути для обуздания эгоизма: «В отсутствии религии управление должно было прибегнуть к террору, — говорит Бальзак о французской революции, — чтобы заставить исполнять свои законы» («Деревенский врач», 49). Только религия учит сильных мира сего состраданию и заботам о бедных классах, только она напоминает им, что их привилегированное положение дает им не только права, но и налагает на них обязанности перед этими классами, только религия умеряет своекорыстие богачей и спесь аристократов.

С другой стороны, религия учит бедняков смирению и покорности, искореняет в них вполне понятную зависть к высшим классам, жажду мести и грабежа. Религия должна сделать богатых друзьями бедняков, а последним предписывать полную покорность Провидению («Деревенский врач», 121).

Следовательно, религия является высшим формообразующим началом общества: «Представляя собою целостную систему подавлений порочных стремлений человека, она является величайшей основой социального порядка» (Сочинения, ГИХЛ, т. I, 58). Это восхваление старых патриархальных основ Бальзак с присущей ему всесторонностью развивает во всех деталях. Мы не можем здесь следовать за ним за недостатком места, а ограничимся несколькими, наиболее яркими примерами.

Бальзак защищает старую судебную систему, которая не знала язв буржуазной юстиции, зависимой и подкупной, потому, что судья в старой Франции был вполне самостоятелен и независим[53].

Бальзак отстаивает старинные народные верования и предрассудки против буржуазной системы народного просвещения, которая «не приносит выгоды государству потому, что в нем нет ни веры, ни чувства»[54].

Он заходит так далеко в восхвалении консервативных начал, что даже чуть ли не в духе знаменитых страниц де Мэстра о палаче защищает смертную казнь, как «великую поддержку для общества» («Деревенский священник», 198), а известную книгу Гюго — этот либерально-демократический манифест против смертной казни — «Последний день приговоренного» называет «бесполезной проповедью». Поэтому Июльскую революцию (доставившую окончательную победу буржуазным классам над дворянским обществом, которое: «оправилось после 1815 года и опять насколько это было возможно восстановило знамя старой французской политики» (Энгельс), Бальзак встречает резким осуждением. Он называет ее не иначе, как несчастной Июльской революцией».

Открытое освящение общественного неравенства, предоставление преимуществ аристократии, поддержка крупной земельной собственности — экономической основы ее существования, отстранение буржуазии от политического господства, сосредоточение всей полноты исполнительной и законодательной власти в руках короля, превращение парламента в совещательный орган на старинный образец, обуздание прессы, возвращение религии ее полного господства над духовной жизнью страны и особенно над воспитанием и образованием, законодательная поддержка единства семьи, иными словами сохранение и укрепление всех феодально-патриархальных устоев в качестве сдерживающих эгоизм сил — вот исходный пункт «среднего состояния», его господствующий элемент.

Однако эта программа вовсе не означает в устах Бальзака возвращение к старым дореволюционным порядкам, со всеми их отрицательными сторонами. Указанные принципы должны иметь своим дополнением не патриархальную отсталость, а все преимущества новейшей цивилизации, должны быть соединены со всеми достижениями промышленности, культуры и искусства, индивидуального развития. Соответственно этому и самые принципы, сохраняя свою сущность, должны изменить свою внешнюю форму.

Прежняя аристократия сохраняла свое действительное превосходство над другими классами до тех пор, пока основной силой в обществе была физическая сила, вооруженное насилие. Дворянство той эпохи сложилось из военачальников и предводителей дружин. Но в новое время общественной силой, стали богатство, ум и талант. Следовательно, в основу теперешнего существования аристократии должно быть положено превосходство, основанное на этих трех силах: «Времена изменились, изменилось и оружие. Дворянин, которому встарь достаточно было носить кольчугу и панцирь, хорошо владеть копьем и гордо держать свое знамя, должен ныне доказать еще свои умственные способности. Там, где нужно было только обладать великим сердцем, в наши дни требуется также и объемистый череп. Искусство, наука и деньги образуют общественный треугольник, который вписан в гербовый щит власти и из которого должна произойти новая аристократия»[55].

Бальзак пропагандирует господство аристократического начала и иерархическое общественное устройство не потому, что он проникнут реставрационными вожделениями, а потому, что он видит в нем единственный способ разрешить все противоречия общественного развития, примирить классовый антагонизм, видит в нем систему, выгодную всем классам и прежде всего народу. Так как народ, как мы уже узнали от Бальзака, не способен к самостоятельности и должен всегда в своих собственных интересах оставаться в подчинении, то ему нужно выбрать одно из двух: либо подчиниться замаскированному формальной демократией и равенством «нечистому» господству буржуазии, которая, высасывая из него все соки, ничего не дает ему взамен, держит его в рабстве, еще более худшем, чем феодальное; либо подчиниться открытому господству «новой аристократии», действительно лучших людей страны, которые будут опекать его и заботиться о нем. Бальзак неустанно доказывает народным массам, что буржуазия обманывает их, натравливая их на аристократию, ради собственных корыстных интересов, что буржуазия в высшей степени равнодушна к благу страны, что ее политика ведет народ к обнищанию и гибели. Это одна из основных пропагандистских целей «Крестьян». Наоборот, «новая аристократия» будет править в интересах народа, это ее прямое назначение, ее привилегированное положение не только дает ей исключительные права, но и налагает на нее исключительные обязанности. Если аристократия свои преимущества обратит исключительно в свою собственную, узкую, эгоистическую пользу, забыв о своих обязанностях перед народом, она не достойна своего назначения и народ вправе свергнуть ее: «Эти преимущества сохраняются за патрициями лишь до тех пор, покуда они соблюдают условия, на которых народ их им предоставляет. Это как бы некий духовный феод, держание коего обязывает по отношению к суверену, а нынешним сувереном, конечно, является народ... Как только в государстве при любой форме правления патриции перестают отвечать условиям всестороннего превосходства, они теряют свою силу и народ их тотчас ниспровергает. Народ хочет всегда видеть сосредоточенными в их руках, в их сердце и голове богатство, мощь и деятельность, слово, ум и славу. Без этой тройственной власти все преимущества исчезают» («История 13», 76, 75, разрядка моя — В. Г.). Наконец, лучшим людям из народа, наиболее одаренным и талантливым должен быть открыт доступ в ряды новой аристократии, она не может быть замкнутой кастой.

В свою очередь, Бальзак и буржуазии доказывает преимущества своей системы.

Стремясь погубить аристократический иерархический строй, буржуазия губит сама себя. Натравливая народ, без которого она не может осуществить свои цели, на аристократов, разжигая в нем опасную жажду равенства, буржуазия готовит своего могильщика»: «За торжеством буржуазии непосредственно последует борьба между ней и народом, который позднее вблизи увидит в буржуазии нечто в роде дворян, очень скупых на богатства и привилегии, что еще более возбудит в нем ненависть к привилегированному классу» («Деревенский врач», 116). Натравливая народ на аристократическую собственность, буржуазия тем самым возбуждает его против собственности вообще. Она ратует за расширение избирательных прав, желая выбить у аристократии почву из-под ног. Но этим она отдает власть в руки народной массе, которая, разумеется, использует оружие избирательной системы против самой буржуазии. Она в безумном ослеплении добивается господства, не понимая, что ее господство есть начало ее гибели. «Торжествующая буржуазная масса не заметит, что против нее восстает другая ужасная масса — толпа крестьян-собственников, которая живет, двигается, рассуждает, ничего не понимает, стремится вечно приобрести нечто большее, окружает все баррикадами, обладает грубой силой» («Записки двух новобрачных», 202). Ради временных успехов в настоящем буржуазия жертвует своей будущностью, она не понимает, что «начиная с 1792 года все собственники во Франции сделались солидарными. Увы, если феодальные семьи, менее многочисленные, чем буржуазные, не поняли солидарности своих интересов ни во времена Людовика XI ни при Ришелье, можно ли допустить, чтобы, несмотря на требования, выставляемые прогрессом XIX века, буржуазия обнаружила большую степень солидарности, чем прежнее дворянство? Стотысячная олигархия богатых обладает всеми несовершенствами демократии, не пользуясь ее преимуществами... Что бы ни происходило вокруг, собственники поймут необходимость дисциплины, лишь когда им непосредственно будет грозить опасность, а тогда окажется уже слишком поздно» («Крестьяне», 90).

Таким образом с точки зрения интересов самой же буржуазии ей необходимо обуздать свои аппетиты, уступить часть, чтобы не потерять всего, подчиниться аристократической иерархии. Тем более, что по проекту Бальзака ее лучшие представители получают полную возможность подняться в ряды «новой аристократии».

И наконец выгоды своей системы Бальзак объясняет дворянству. Ведь ему принадлежит в «среднем состоянии» исключительно почетная и преобладающая роль. Ведь образование новой аристократии должно произойти не путем какого-то соглашения или договора. Необходимо примкнуть к уже существующим в обществе аристократическим традициям и преобразовать их. А носителем этих традиций является дворянство, оно служит тем естественным материалом, в силу преимуществ своего, многовекового привилегированного существования, из которого сформируется новая аристократия (см. «Историю 13», ГИХЛ, 76).

Образ жизни, воспитание и образование — все это делает дворянина от рождения предназначенным для заслуженно-господствующего положения в обществе. Дворянство, как класс, во много раз более способно к роли новой аристократии, чем буржуазия.

Дворянство может и должно сохранить свое господство. Но для этого ему необходимо реформировать свою политику и взгляды сообразно духу времени, иначе ему грозит гибель. Оно должно изменить формы своего существования: «Сен-Жерменское предместье должно было вовремя уяснить себе, как уяснила то английская аристократия, что учреждения имеют также свой климактерический период, когда прежние слова уже не имеют прежнего значения, когда идеи облачаются в иные одежды и условия политической жизни совершенно меняют свою форму, не изменяя однако коренным образом своей сущности» («История 13», 76). Что делать дворянству в современную эпоху, чтобы сохранить свою власть, «приспособляясь к духу времени и переплавляя свою касту во вкусе эпохи» (80), т. е. в новую аристократию. Аристократии необходимо изменить свою тактику по отношению к буржуазии, взяв пример с английских лордов.

«Оно могло бы лишить буржуазию ее деятельных и талантливых представителен, честолюбие которых подкапывалось под власть, открыв им доступ в свои ряды, оно предпочло с ними бороться и бороться, не имея оружия, ибо тем, чем некогда обладало оно в действительности, теперь оно обладало только в воспоминании» («История 13», 80).

Что же сделало вместо этого дворянство? Оно изобрело противоположную тактику, гибельную для себя. Оно забыло о том, что «времена переменились», продолжая жить в области исторических воспоминаний, утеряв свои исторические права на превосходство.

Дворянство, все еще живя мечтами о восстановлении невозродимого дореволюционного порядка, все еще сохраняет свою спесь и надменность, отвернулось от современности, от великого движения умов, науки и искусства, не понимая, что если оно не овладеет этими могущественными силами, созданными буржуазной цивилизацией, они обратятся против него.

К чему же привела эта политика слепого сопротивления духу времени? К тому, что дух времени не только внешне победил дворянство, но и внутренне. Он проник в его ряды, разложил чувства кастовой солидарности и дисциплины. Роковое действие эгоизма обособило дворянство от интересов нации и вслед за этим неизбежно обособило интересы отдельных дворян от интересов своего класса.

«Каждая семья, разрозненная революцией, думала только о себе самой, вместо того, чтобы думать о всей великой аристократической семье. И им казалось, что если все они разбогатеют, то партия будет сильнее. Заблуждение!» («История 13», 78). Все природные преимущества дворянства пропали, «общий эгоизм и был причиной гибели этого обособленного мира». («История 13», 76). Желая сохранить себя в чистоте от буржуазных влияний, дворянство кончило тем, что целиком подчинилось им. Дворянство заразилось буржуазным торгашеством, охвачено губительной жаждой денег. «Оно продавало свои земли, чтобы играть на бирже» (80) ... «Падение его не заключало в себе ничего громкого, ничего рыцарственного. Эмиграция 1789 года еще обнаруживала какие-то чувства; в 1830 году эмиграция внутри страны обнаруживает уже только один материальный расчет» (82).

Эти взгляды Бальзак художественно закрепляет в своих вещах, посвященных политическому и моральному упадку дворянства. Представителей осуждаемой им ультра-роялистскои тактики он выводит в персонажах «Музея древностей». Глава его — старый маркиз де Гриньон — чистокровный «ультра», он — «более роялист, чем сам король». Для него и Людовик XVIII слишком либерален. На все попытки Шенеля просветить его насчет истинного положения вещей он отвечает с «улыбкой пророка»: «Господь смел с лица земли Бонапарта, его армии, его троны и обширные замыслы! И господь избавит нас от всего остального» («Музей древностей», 140).

В борьбе партии де Гриньона с партией дю Круазье все симпатии Бальзака на стороне маркиза и его сторонников, которых он, как мы уже говорили, изображает в моральном отношении на голову выше своих противников. Сущность принципов, которые защищает маркиз де Гриньон, верна, но форма их устарела, не годна. И этим объясняет Бальзак поражение маркиза. Вместо того, чтобы бороться с буржуазией ее же средствами, современным оружием, «Музей древностей» размахивает заржавелым прадедовским мечом. Аристократией руководят старики, неспособные понять ход современности, а «величайшее несчастье, грозящее политической партии, это когда старики являются носителями ее идей, когда устарели уже ее идеи» («Музей древностей», изд. «Красная газета», 20).

Единственная сила, которая могла бы спасти дело дворянской партии, это аристократическая молодежь, соединяющая с преданностью королю инициативу, смелость, свежесть мыслей. Но старики не. доверяют ей, ее порывы сдаются им слишком вольнодумными и опасными (см. «Историю 13», стр. 62).

Подавляя самостоятельность молодежи и прививая ей свои обветшалые понятия, старики разоружили ее перед лицом врага. При первом столкновении с буржуазной действительностью аристократическая молодежь гибнет не только в политическом, но и в моральном отношении. Она оказывается бессильной перед искушением буржуазной цивилизации, быстро усваивает ее пагубные нравы, принципы эгоизма и в конце концов продается буржуазии. История молодого де Гриньона служит подтверждением гибельного влияния тактики стариков на судьбы аристократии, «примером того, сколько пагубного при отсутствии необходимой проницательности таят в себе самые благородные и достойные добродетели» («Музей древностей», изд. Красная газета», стр. 13).

Эта полная капитуляция перед буржуазией — неизбежный результат высокомерного третирования ее силы и значения. На примере Виктюрньена Бальзак объясняет причины превращения аристократии во фракцию буржуазии, которое он делает одной из главных тем своей «Комедии». «История молодого человека» у Бальзака — это обычно вариация судьбы Виктюрньена — история падения молодого аристократа, развращенного буржуазным обществом. «Золотая молодежь» — Растиньяк, Люсьен, де-Марсе, де-Трайль, маркиз Ахуда-Пинсо, герцог д’Эрувиль и т. д., — весьма быстро «утратив иллюзии», проникается духом «принципа денег» и делает свою карьеру на совершенно буржуазный манер, врезаясь в толпу конкурентов «бомбой или чумой», растоптав ногой свою честь и гордость. Брак с какой-нибудь дочерью банкира или теплое место в капиталистической государственной машине это обычный конец молодого аристократа.

Итак, аристократия сама виновата в своей гибели. Бальзак доказывает это и как публицист, и как художник: «он видел неизбежность падения своих излюбленных аристократов и описывал их как людей, не заслуживающих лучшей участи... никогда его сатира не была более горькой, чем... когда он заставляет действовать аристократов, мужчин и женщин, которым он глубоко симпатизирует» (Энгельс).

Но эта неизбежность, как мы видели, для Бальзака вовсе не является неотвратимей, роковой, исторически закономерной неизбежностью. Она является только следствием ложной тактики дворянства, непонимания им своих собственных интересов. Достаточно дворянству усвоить программу новой аристократии, повести борьбу за господство теми методами, которые предлагает Бальзак, чтобы спасти свое положение. Резкая критика дворянства и политики ультра-роялистов у Бальзака ведется с позиций не врага, а единомышленника, желающего исправить ошибки собственной партии.

«Если бы французская олигархия не имела будущности, было бы уже не знаю какой плачевной жестокостью проклинать ее после ее кончины, а следовало бы подумать только о ее саркофаге; но хотя и мучительно прикосновение хирургического скальпеля, порою он все же дарует жизнь умирающим. Сен-Жерменское предместье, будучи гонимым, может оказаться еще могущественнее, чем оно было в эпоху своего торжества, если только захочет иметь вождя и обладать политической системой» («История 13», стр. 81).

«Прикосновение скальпеля, дарующего жизнь умирающим», вот как определяет сам Бальзак цель своей критики аристократии. Рецепты спасения, которые он ей предлагает, имеют своей целью не превращение дворянства во фракцию буржуазии, такой путь означал бы капитуляцию «чести» перед «деньгами» и крушение «среднего состояния», основой которого должно явиться дворянство, а превращение буржуазии во фракцию дворянства, ее подчинение главенству аристократии. Наша критика обычно упускает из виду, что Бальзак осуждает дворянство не только за сопротивление «вкусам эпохи», но и в неменьшей степени за проникновение ими. Бальзак советует аристократии не капитулировать перед силами буржуазной цивилизации, а обратить их против нее самой. Пользуясь его метким сравнением, различие между официальной аристократической позицией и позицией самого Бальзака заключается в тем, что ультра-роялист, как маркиз де-Гриньон, «восстает против потока фактов, подобно древнему обломку обросшего мохом гранита, торчащего в альпийской пропасти», тогда как Бальзак, как его двойник Шенель — реальный роялист «наблюдает за течением вод, стараясь им воспользоваться» («Музей древностей», 110).

Если в «Человеческой комедии» буржуазное общество играет роль «Ада», а патриархально-феодальное — роль «Чистилища», то «среднее состояние» является ее «Раем». И, как и следовало ожидать, это самая мертвая и скучная часть «Комедии». Фигуры идеальных героев Бальзака по сравнению с его буржуазными персонажами совершенно безжизненны. Единственный интерес, какой они могут иметь, — это их значение в «качестве рупора» самого автора. Их устами Бальзак высказывает свои заветные мысли, свои критические размышления, свои проекты и планы реформ[56].

Идеальный герой Бальзака соединяет в себе патриархальные добродетели с преимуществом цивилизации. Каждый из этих героев есть примирение одного из частных противоречий общего великого конфликта между патриархальным обществом и цивилизацией. Система «среднего состояния» — плод долголетних духовных исканий Бальзака и его неустанных размышлений над судьбами общественного развития — представляет собой окончательное выражение той позиции, которую занял Бальзак по отношению к основным решающим событиям своего времени — борьбе дворянства против буржуазии и объединенной борьбе дворянства и буржуазии против неимущих масс, в первую голову против пролетариата.

Двух ответов на вопрос о конечном значении «среднего состояния» не может быть. Утопия Бальзака могла практически осуществиться лишь в направлении, противоположном интересам капиталистического развития. Сколько бы Бальзак не доказывал буржуазии, что в ее собственных интересах ей выгодно обратиться в доверенного приказчика «новой аристократии», как бы он ни стремился показать все выгоды, проистекающие от соединения новейшего экономического прогресса с патриархальными устоями, ясно, что политическое господство этих устоев исключало бы всякое дальнейшее продвижение буржуазии вперед. Буржуазия прекрасно понимала это, что она и доказала уже Июльской революцией, столь огорчавшей Бальзака. Мог ли бы промышленный капитализм, для которого свобода конкуренции и рынка была вопросом жизни и смерти, развиваться в общественных условиях, ставящих эту свободу в зависимость от единодержавной воли короля, подавляющих ее политическое выражение, отнимая у буржуазии законодательную и исполнительную власть путем превращения парламента в совещательный орган с донельзя суженной к тому же избирательной системой, стесняющих эту свободу различными патриархальными «табу», вроде «новой аристократии», пэров, иерархии талантов, неделимости семейного имущества, господства католической церкви над светским образованием, цензуры над прессой, майоратов и т. д.? А ведь все эти вещи составили краеугольный камень идеального государства Бальзака. Защищая одной рукой свободу промышленности, Бальзак другой рукой создает ей такую политическую, бытовую, моральную атмосферу, в которой капиталистическая промышленность неминуемо должна была бы задохнуться. «Принцип денег» не может примириться ни с каким полуподчиненным существованием. Он мог или быть господином или не существовать вовсе. Но всякая опека со стороны «чести» была для него невыносима. Поэтому по своим конечным результата м — утопия Бальзака совпадала с антикапиталистическими устремлениями дворянства, и сам Бальзак должен быть причислен к последним щитникам «образцового» для него по словам Энгельса дворянского общества.

Как ни напоминает позиция Бальзака позицию Сервантеса, Шекспира и других великих гуманистов, истоками творчества которых послужила гибель дворянского общества и его культуры под натиском буржуазных отношений, между ним и ими есть весьма существенное различие. Они были свидетелями и летописцами начальной стадии этого процесса, Бальзак — его завершения, когда на поле сражения, где буржуазия добивает последние остатки дворянских ополчений, появляется «третья сторона», одинаково враждебная и победителям и побежденным в этой схватке, — пролетариат.

И заклятые исторические враги, не прекращая своей битвы, одинаково обращают свои силы против этого нового общего их врага. С этого момента защитники дворянства, хотят они того или не хотят, защищая свое собственное дело, помогают тем самым буржуазии, тогда как она помогает им в неизмеримо меньшей степени. В эту весьма неблагоприятную для себя ситуацию дворянство попадает потому, что оно вынуждено защищать с появлением пролетариата не только феодальную, но и всякую форму собственности, эксплуатации и классовых различий вообще. Дворянство не могло подстрекать пролетариат и неимущие классы против буржуазной собственности, не рискуя своей собственной шкурой. Буржуазия же, имея в лице крестьянства и мелкой городской буржуазии надежных, тесно связанных с ней в ту эпоху по своим интересам союзников, могла свободно изображать аристократическую форму собственности, как противоестественную и антинародную, отстаивая в то же время свои интересы. За буржуазией было естественное историческое преимущество.

У Бальзака мы наблюдаем как раз подобное положение. Защищая общеисторическое дело собственности против посягательств неимущих, он вынужден заботиться и об интересах ненавистной ему «глупой буржуазии». Поскольку ее политика, по мнению Бальзака, расчищает дорогу господству «четвертого сословия», он вынужден апеллировать к ее собственным интересам, напоминая ей, в свою очередь, что, руководя войной неимущих масс против аристократической собственности, она воспитывает в них ненависть к всякой собственности и готовит тем самым разрушение общественных устоев вообще. Это весьма обычный ход мыслей для сторонников дворянства, «главное обвинение» которых «против буржуазии сводится к тому, что при ее господстве развился класс, который взорвет на воздух весь старый общественный порядок» («Коммунистический манифест» Партиздат, 37). Для Бальзака в отличие от чистокровных «ультра» это правда, не главное обвинение против буржуазии, но во всяком случае характерно, что этот довод играет у него немаловажную роль.

Отстаивая дело дворянства в тот период (подчеркиваем — с 1830г.), когда эта защита неизбежно связана с защитой дела всех собственников, Бальзак, являясь в тесном историческом смысле защитником дворянства, в широком историческом смысле отстаивает против пролетариата классовое общество вообще. В силу этого, его утопии не только не чуждо признание необходимости «прогресса», что как мы видим было свойственно таким людям, как Сен-Симон, отнюдь не сторонникам буржуазии, но в ней заключаются и некоторые элементы либерализма, против которого он сражается, так как «среднее состояние» имеет одной из своих целей удовлетворить и буржуазные требования, правда на такой лад, который буржуазии пришелся бы совсем не по нутру. Отсюда проистекает, например, «манчестерская» окраска доктрины Бенасси, изображение развития «честного промысла» (под благодетельной эгидой мудрых помещиков и добродетельного духовенства!) и т. д.

6

Если оценивать Бальзака по его выводам, по его системе, то, по справедливости, его нужно причислить в ряды консервативных, даже реакционных писателей, в самом точном смысле этого слова. Но. тог да остается совершенно непонятным его громадное, прогрессивное, историческое значение, и прежде всего его бесспорное значение для нас. Что может быть более далеким от научного коммунизма, чем эта ретроградная проповедь аристократического иерархизма, католицизма и абсолютизма?

Но если мы будем оценивать многих великих писателей, творивших до выступления пролетариата, только по их положительному отношению к буржуазному прогрессу, мы придем к весьма неутешительным результатам. Тогда мы принуждены будем отдать предпочтение Гюго перед Бальзаком, Гуцкову и Лаубе перед Гете, Карлу Фохту перед Гегелем, Локку перед Гоббсом, Бэниану перед Шекспиром. Мы опустимся до уровня либеральных историков культуры, для которых главным критерием оценки значения писателя служило его сочувствие или несочувствие «передовым идеям» своего века.

Мы неминуемо совершили бы эту грубую ошибку, если бы оценивали писателя только по итогам его размышлений, оставляя в стороне путь, по которому он пришел к ним, те стремления и цели, которые им руководили. А между тем история показывает нам много примеров, когда писатель оказывается ниже тех прогрессивных элементов, какие заключало в себе буржуазно-демократическое и даже либеральное мировоззрение только потому, что он стремился к чему-то превосходящему его. Судьба Бальзака один из таких примеров.

Можно ли поставить Бальзака в один ряд с А. де-Виньи и Шатобрианом на том основании, что он защищал дело дворянства? Разумеется, нет. Бальзак и Шатобриан величины несоизмеримые по объективному значению своего творчества. Произведения Шатобриана представляют для нас главным образом значение исторического документа по изучению настроений и чаяний французского дворянства эпохи Реставрации. Шатобриан в своей эпохе отразил только ту среду, которая его воспитала, да и то не такой, какой она была на деле, а такой, как она сама себе представлялась. В творчестве же Бальзака мы находим глубокое реалистическое проникновение в действительность, ряд широких и основательных художественных обобщений, меткую и проницательную критику существующего порядка, сохранившую до сих пор все свое значение, как материал, которым можем мы пользоваться в борьбе против капиталистического общества. Это коренное объективное различие между Бальзаком и Шатобрианом, взятое с субъективной, личной стороны, сказывается и в различном характере их аристократизма. Шатобриан, А. де Виньи и др. это — типичные дворянские писатели, кровно, интимно, так сказать, зоологически связанные со своим классом всем своим психологическим складом, вкусами, традициями, привычками, предрассудками.

В силу всего этого их аристократические взгляды сложились непосредственно. Их кругозор с самого начала догматически узок. Они родились аристократами и с первых шагов своей сознательной жизни они выступают, как аристократы. Их деятельностью руководит непосредственный классовый инстинкт, отчетливая корысть. Их устами откровенно говорят вожделения эмигрантов, вернувшихся во Францию после 1815 года с жаждой реванша, с неискоренимой злобой ко всему созданному революцией. Вот почему гибель «старой Франции» вызывает у них такое животное отчаяние. Это отчаяние зверя, затравленного охотником («Смерть волка» А. де Виньи).

Но Бальзаку как нельзя более чужд этот зоологический аристократизм. В этом смысле Бальзак, защитник дворянства, отнюдь не дворянский писатель. По своему положению, воспитанию, образованию, психологии и вкусам Бальзак весьма далек от аристократии. Достаточно сравнить его хотя бы с А. де Виньи, чтобы увидеть эту громадную психологическую разницу между зоологическим аристократизмом и аристократизмом Бальзака.

Аристократические убеждения Бальзака, как мы видели, есть плод долгих исканий. Он приходит к ним потому, что убежден в невозможности иного объективного выхода из тупика общественных противоречий.

Где же лежат исторические причины того, что консерватор и «хранитель устоев» Бальзак мог написать тягчайший обвинительный акт против господства этих «устоев»? Как могло творчество этого противника господства неимущих масс зазвучать в унисон с их устремлениями? Или, обратив вопрос, как мог этот великий художник, вступивший в бой со всем современным обществом», по выражению Гюго, мириться с ним, быть консерватором и сторонником «порядка»? Чтобы уяснить это, сделаем небольшое отступление.

Научный коммунизм, как теоретическое учение, сложился не в среде рабочего класса, а как закономерный результат развития, проделанного лучшими представителями передовой интеллигенции в период после Французской революции. Все они принадлежали по своему происхождению и образованию к имущим классам. К коммунизму их толкало не их непосредственное классовое положение, по «возвышение до теоретического понимания хода вещей», по выражению Энгельса. Все мыслящие люди той эпохи, искренно заинтересованные в успешном развитии общества, не ослепленные собственнической корыстью и предрассудками, трезво наблюдая и изучая капиталистический строй, не могли не видеть его антагонистической сущности, его отрицательного влияния на дальнейшее движение человечества вперед. Этот вывод заставил их мысль работать в поисках выхода из противоречий капитализма. Действительный выход был найден не сразу. Его теоретическое созревание шло долго и трудно. В научной форме он впервые был указан только Марксом и Энгельсом, открывшими в рабочем классе ту силу, которая, освобождая себя, освобождает все человечество от эксплуатации и классового антагонизма (Ленин, Что делать?, 40).

Но марксизм был бы невозможен без той предварительной работы, которую проделала мысль передовой интеллигенции первой трети XIX века, являясь в этом смысле ее итогом и завершением (Ленин, т. XVI, 349).

Могли ли эти ответы быть найдены сразу, после того, как были поставлены на очередь вопросы об устранении общественных противоречий, созданных капиталистическим развитием? Разумеется, нет. Это зависело не только от доброй воли людей, эти вопросы ставивших, но в первую очередь от объективного положения вещей. Теоретическое уяснение условий уничтожения классового общества могло быть сформулировано в научной форме только с практическим их уяснением. А это стало возможно лишь тогда, когда борьба между пролетариатом и буржуазией достигает полного развития и непримиримость их интересов выступает в законченном и наглядном виде. Этот момент образует грань между двумя ступенями в развитии передовой теоретической мысли: той ступенью, на которой уже возможно образование научного социализма, завершаемой Марксом—Энгельсом, и той ступенью, на которой оно еще объективно невозможно, к которой принадлежит Бальзак наряду с Гегелем, Сен-Симоном, Гете и т. д.

Все это люди, выросшие и сложившиеся до Июльской революции. Всех их, как мы видели, объединяют общие исходные устремления подняться над исторической противоположностью капитализма, и феодализма, найти некоторый, третий путь развития общества. Но где они могли найти этот действительный путь, на какую реальную силу опереться? На пролетариат, на неимущие массы? Но в этот первый неразвитый период борьбы пролетариата с буржуазией, благодаря незрелости капиталистического производства, пролетариат еще не сформировался окончательно как класс и потому не был способен еще к самостоятельному действию. «Пролетариат, еще не выделившийся из общей массы неимущих людей, составлял в то время лишь зародыш будущего класса и не был способен к самостоятельному политическому действию, он являлся лишь угнетенной, страдающей массой, способной в своей беспомощности ждать избавления только от какой-нибудь внешней высшей силы» (Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке. ГИЗ, 1928, 42).

Там же, где эта общая масса неимущих людей пыталась выставить свои самостоятельные требования (бабувизм, движение луддитов), в силу незрелости материальных условий для освобождения пролетариата, они носят реакционный по форме, аскетический уравнительный характер.

Вследствие этих причин указанным мыслителям пролетариат представляется чисто страдательный массой, неспособной ни к какой исторической самодеятельности. Даже те из них, кто, подобно Сен-Симону, возвышается до понимания того, что реформу общества нужно начинать с реформы положения пролетариата, видят в нем только «более всего страдающий класс» и потому более всего нуждающийся в опеке и мудром руководстве. К самостоятельному его выступлению они относятся с полным недоверием, ссылаясь на опыт террора.

Не имея возможности найти действительный выход, они вынуждены обращаться к утопическим рецептам, они отвергают революционную деятельность. Они взывают ко всем классам общества и главным образом к состоятельным и образованным классам, доказывая им выгоды той или иной системы преобразования общества; они хотят мирного разрешения классовых противоречий, стремясь найти идеальный общественный план, примиряющий интересы всех классов. Утопический элемент неизбежно присутствует в учениях всех мыслителей этой эпохи, сознающих неизбежность преодоления антагонизмов буржуазного общества. Было бы ошибкой считать его принадлежностью только социалистических систем. Ему не чужд и Гегель («Философия права») и Гете («Вильгельм, Мейстер», «Фауст» II часть). При этом утопический элемент находится в обратном отношении к радикальности проекта реформ: чем дальше выходит мыслитель за пределы буржуазных отношений, тем сильнее утопическая сторона в его системе. Социалист Сен-Симон гораздо утопичнее буржуа Гегеля или защитника «старой Франции» Бальзака.

Утопизм неизбежно приводит этих мыслителей к консервативным выводам, поскольку средства разрешения общественных противоречий они ищут не в развитии и углублении их, а в их примирении, так как в поисках средств примирения они обычно обращаются к формам, выработанным историческим прошлым, к патриархальным отношениям, в которых они усматривают силу, скрепляющую «атомизм» новейшего общества. Это мы видим и у Гегеля, считающего необходимым ослабить разрушительное действие капитализма сохранением прусской сословной монархии и дворянства, и у Сен-Симона, видевшего в восстановлении строго иерархической религиозной системы средневековья силу, вносящую порядок и организованность в его идеальное общество. А эти консервативные выводы в результате привязывают мыслителей к тому самому общественному строю, который они хотят изменить. Даже у самого радикального из них Сен-Симона «с защитой интересов пролетариата», по словам Энгельса, «уживались еще отчасти буржуазные стремлениям, тенденции, какие теперь носили бы название организованного капитализма. И чем менее склонен был мыслитель к беспочвенным прожектам, тем скорее приходил он к примирению с существующим порядком вещей, тем дальше заходил он в этом направлении.

В результате в положении представителей этого первого поколения передовой интеллигенции создается парадоксальное на первый взгляд противоречие. Так как они не могут найти реальных средств для разрешения противоречий капиталистического строя, их выводы и проекты практически не выходят за границы последнего. По своим результатам их учение совпадает с интересами господствующих классов и выражает их.

Но так как они в теоретической форме уже ставят вопрос о необходимости преодоления капиталистических противоречий и ищут пути к этому, их учение по своим тенденциям и ходу мыслей совпадает с практическими устремлениями и интересами неимущих классов, находящихся еще в неразвитом состоянии. Это противоречие с теоретической стороны сказывается в противоречии между потенциально-революционным характером их метода и консервативным характером системы, как например, у Гегеля, а равно и у Бальзака.

После сказанного легко увидеть, что в позиции Бальзака нет ничего исключительного и случайного. Это типичное положение передового интеллигента той эпохи со всеми вытекающими отсюда контроверзами. Точно так же, как Гегель и Сен-Симон, Бальзак в споре цивилизации и патриархального состояния не примыкает ни к одной из заинтересованных сторон, обе они в его глазах не правы. Ни господство феодальной аристократии, ни господство буржуазии не открывает перспектив на будущее. Он приходит к убеждению в необходимости отыскать способы преодоления этой исторической противоположности. В этом пункте его искания соприкасаются с устремлениями обездоленных низов капиталистического общества. Бальзак теоретическим путем приходит к той критической оценке существующего строя, которая складывается у народных масс в силу их материального положения. Но Бальзаку, так же как и Сен-Симону, по указанным ранее причинам рабочий класс представляется еще грубой, невежественной массой, неспособной к руководству историческим процессом. Тогда Бальзак пускается в сочинительство утопических проектов, долженствующих спасти общество. Возникает система «среднего состояния», которая практически остается на основе собственнического общества, причем стремление примирить его противоречия приводит Бальзака к защите его менее антагонистических, патриархальных форм против буржуазных, более антагонистических. Таким образом плебейско-демократические тенденции Бальзака завершаются защитой аристократии. Бальзак занимает, подобно Гегелю, ту самую своеобразную позицию, которую можно назвать демократическим консерватизмом.

Но при всем сходстве мыслей между Бальзаком и Сен-Симоном различие их в выводах и окончательной позиции не случайно. Годы умственной зрелости Бальзака, когда окончательно сложилось его мировоззрение (1820—1830), приходятся уже на конец первого периода борьбы пролетариата с буржуазией, первой ступени развития передовой теоретической мысли XIX века, когда уже начинал рассеиваться «туман неразвитых экономических отношений» и когда классовый антагонизм стал вырисовываться яснее. Это обстоятельство делает Бальзака более трезвым, но и более консервативным в выводах, чем Сен-Симон и радикальные демократы из «Обществ, времен года». Он критикует их утопизм, идеалистическую сторону их воззрений, их просветительскую веру в победу отвлеченного «разума» над имущественными отношениями. Бальзак понимает уже, что всякая действительная попытка общественных реформ должна обращаться в первую очередь не к «разуму» людей, а к их материальным интересам, а так как они у различных классов совершенно противоположны, то невозможно найти план реформ, удовлетворяющий все стороны; реформа должна произойти за счет подавления интересов одного класса интересами другого.

В лице Бальзака передовая мысль XIX в. сделала в известном отношении шаг вперед по сравнению с Сен-Симоном, отражая в косвенной форме более высокий уровень зрелости «четвертого сословия», но в то же время ценой известного движения вспять, ибо для Бальзака материальный интерес еще тожественен с собственностью. А если и стремления неимущих масс к переделке существующего строя вызваны их материальными интересами, то, следовательно, никакое другое общество, кроме основанного на собственности, невозможно. И социальная революция, с этой точки зрения, есть бессмысленная вещь, кружение белки в колесе, потому что она возвращает общество от господства крупной собственности к господству мелкой собственности, которая в силу естественного закона вновь начнет развиваться в обратном направлении. Классовое неравенство неискоренимо.

Поэтому Бальзак отвергает социализм. Будучи гораздо большим реалистом, чем Сен-Симон, он приходит к гораздо более консервативным выводам, ставящим его на противоположный великому утописту конец лагеря.

Кричащие противоречия, пронизывающие творчество этого великого поколения философов, художников, реформаторов, есть отражение противоречий самой эпохи, уже обнаружившей свой антагонистический характер и в то же время не развившей сил, способных его преодолеть.

Но хотя Бальзак приходит в конце концов на сторону имущих классов не в силу побуждений своекорыстной защиты денежного мешка или барского поместья, а в силу невозможности его реального устранения, эта его классовая позиция производит давление на его реализм, на его трезвое понимание действительности и связываете его. как мы показали выше, с предрассудками господствующих классов. Хотя идейное и художественное созревание Бальзака уже заканчивается задолго до эпохи образования научного коммунизма, все же Бальзак был свидетелем событий 1848 г., последние годы его жизни совпадают с первыми годами идейной и политической зрелости рабочего класса, с образованием «Союза коммунистов» и выходом «Коммунистического Манифеста». Но консервативная позиция Бальзака затемняет ясность его художественного зрения, делает его слепым к этому великому историческому сдвигу. Бальзак проходит мимо всех этих новых фактов. В его представлении рабочий класс и в 40-х годах остается все той же невежественной, пассивной, неспособной к руководству общественной массой. В своих последних романах Бальзак высказывает те же взгляды на пролетариат, какие он проводил и в своих первых романах (ср. «Деревенский священник» — 1832 г. и «Крестьяне» — 1844 г.), те взгляды, которые, имея еще известное объективное основание в 20-х годах, к 1848 г. становятся наглядным абсурдом, объяснимым только предрассудками господствующих классов, у которых очутился в плену Бальзак.

Ни либеральная, ни дворянская партия никогда не могли признать Гегеля или Бальзака вполне своими. Для дворянской критики идеи Бальзака были слишком «либеральными», чтобы она могла вполне сочувствовать им. Они всегда подозрительно косились на этого своего чересчур ревностного сторонника. Для либеральных критиков, вроде Тэна, Брандеса, Шахова, Фаге — Бальзак был, наоборот, недостаточно «либерален». Они постоянно упрекают его в пессимизме, в недостатке «трезвости», в неверии в «прогресс», особенно в этом последнем смертном грехе. Это, разумеется, не случайно. (Ход рассуждений Бальзака, его метод резко противоречил его выводам, его системе. Это консервативное учение по своим внутренним тенденциям было сильнейшим разрушительным орудием собственнического общества. Будучи, как художник, великим мастером исторической диалектики, Бальзак подобно Гегелю не оставил камня на камне в капиталистическом обществе, показав вместе с тем внутреннюю негодность «доброго старого времени». Могли ли наиболее дальновидные их защитники поверить Бальзаку, когда он после этого уверял их (хотя и вполне искренно), что он противник «разрушителей основ»?

Истинным продолжателем стремлений Бальзака, как и стремлений всех великих голов его поколения, могла быть только третья партия, партия пролетариата. Вожди и основатели научного социализма продолжали и закончили то дело, которое не могли довести до конца их предшественники, ограниченные своим временем.

В ряду художественных источников марксизма Бальзак занимает поэтому одно из первых мест. Известно, что первыми его оценили по достоинству именно основоположники пролетарского мировоззрения, в то время как для современной ему буржуазной критики он был только одним из «неоправдавших надежды». Известно, как высоко ценили Маркс и Энгельс не только художественный талант Бальзака, но и его глубокий анализ, беспощадную резкость, его несравненное хирургическое искусство рассекать до дна все язвы современного общества. Они видели в нем не только источник художественного» наслаждения, но и богатую сокровищницу глубоких мыслей и наблюдении, ценный источник для своей теоретической работы. Без «Человеческой комедии» первая глава «Коммунистического манифеста» быть может звучала бы не так ярко и полнокровно.

Поэтому, отбросив в сторону все то, что в Бальзаке было результатом ограниченности его времени, мы чтим его за то, что, по словам Гюго, «он быть может, сам того не сознавая и не желая, принадлежит к могучей расе революционеров», за то, что «он вступил в бой со всем современным обществом» — в тот бой, который с иными целями, вооруженные иным оружием, продолжаем мы и доведем его до победы.


  1. «Деревенский врач». 1898, 46. ↩︎

  2. «Э. Гранде». Пер. И. Мандель и там а, 95. ↩︎

  3. «Дочь Евы». Изд. «Кр. газеты», 45—46. ↩︎

  4. «Отец Горио», пер. И. Мандельштама, 136. ↩︎

  5. «Э. Гранде». 99. ↩︎

  6. Там же, 95. ↩︎

  7. «Кузина Бета». 1896, 378. ↩︎

  8. Сочинения, том XVI, ГИХЛ, 205. ↩︎

  9. Там же, 206. ↩︎

  10. «История 13», 1897 г., стр. 235. ↩︎

  11. «Утраченные иллюзии». «Academia», 21 стр. ↩︎

  12. «Старая дева», 1898, 114. ↩︎

  13. См. например, «Деревенский священник», 304—306. ↩︎

  14. Сочинения, ГИХЛ, том IX, 344. ↩︎

  15. «Крестьяне». ↩︎

  16. «Дер. священник», изд. Пантелеева, 310. ↩︎ ↩︎

  17. Сочинения, том I, 207 («Прощенный Мельмот»). ↩︎

  18. «Крестьяне», 191. ↩︎

  19. «Крестьяне», 193. ↩︎

  20. «Крестьяне», 192. ↩︎

  21. «Последнее воплощение Вотрена», 169. ↩︎

  22. «Опека» Сочинения, т. I, 290. ↩︎

  23. Сочинения, т IX, 354. ↩︎

  24. «Чиновники», изд. Пантелеева. 1.7, 118. ↩︎

  25. «Музей древностей», изд. «Красной газеты», 129. ↩︎

  26. «Прощенный Мельмот», 205, 204. ↩︎

  27. Сравни рассуждения Б. о системе буржуазного образования в «Прощенном Мельмоте», 205. ↩︎

  28. «Беатриса», 7. ↩︎

  29. «Крестьяне», 11. ↩︎

  30. Там же. ↩︎

  31. «Кузина Бета», 108. ↩︎

  32. См. напр. описание бала у Бирото («Ц. Бирото», 112, 113), уклада жизни Кревеля («Бета», 108—109). ↩︎

  33. «Пьер Грассу», 308. ↩︎

  34. Там же, 309. Характерна история его карьеры, см. особенно 301—311. ↩︎

  35. «Бирото», 50. ↩︎

  36. Там же, 122. ↩︎

  37. Богема и её типы в «Утраченных иллюзиях», «Беатрисе», «Дочери Евы», «Кузине Бете» и «Провинциальной музе». ↩︎

  38. «Тайны герцогини де-Кодиньян». ↩︎

  39. «Старая дева». ↩︎

  40. «Ц. Бирото», 113; «Кузина Бета», 357; «Опека», 107; «Музей древностей», 141 и т. д. ↩︎

  41. См. отношения Гильома к его приказчикам («Дом кошки, играющей в мяч», 74), Бирото к Ансельму Попино («Бирото»). ↩︎

  42. См., например, монолог Бальзака о фламандской жизни в «Поисках абсолюта» (ГИХ т. XVI). ↩︎

  43. «Опека», 98, 99, 101. ↩︎

  44. См. например, характеристику м-м Гюло («Кузина Бета», 29), рассказ Жерара о Июльской революции («Деревенский священник», 301), также „Крестьяне“, 18 и до. ↩︎

  45. «Бирото», 67, 66. ↩︎

  46. «Крестьяне», 166, 167 ↩︎

  47. «Утраченные иллюзии», пер. Д. Аверюнева, 177. ↩︎

  48. «Крестьяне», 167. ↩︎

  49. Там же, 168; см. также изображение революции, как сплошного термидора, в «Темном деле». ↩︎

  50. См. историю Рафаэля («Шагреневая кожа») ↩︎

  51. Предисловие к «Человеческой комедии», (ГИХЛ, т. I, 58); «История 13» (Сочинения, ГИХЛ, т. ХIII), 74, см. также стр. 75; см. также «Деревенский врач», 119. ↩︎

  52. «Деревенский священник», 221. ↩︎

  53. «Последнее воплощение Вотрена», 196. ↩︎

  54. «Деревенский священник», 301. ↩︎

  55. «История 13», ГИХЛ, 75. ↩︎

  56. Например, д‘Артез, Бианшон, Бенасси, аббат Жанвье М. Миньон и др. ↩︎