Ранний Толстой и социология Эйхенбаума

М. Корнев

В период открытых своих выступлений против марксистско-ленинской критики Шкловский, Эйхенбаум и другие лидеры формализма особенно рьяно подчеркивали свое «знание» якобы подлинно научных «законов» специфики, теории и истории художественной литературы.

Распространяться о классовой сущности этих «законов», как и о формалистической теории в целом, в данной статье нет необходимости: пролетарская критика достаточно подробно и глубоко вскрыла научную несостоятельность и махровую реакционность откровенно буржуазной формалистической школки.

Разбитые в открытом бою, формалисты вынуждены были изменить свою тактику: они «приняли» марксистский метод и усердно стали доказывать, что их теоретическая и критическая работа в прошлом нисколько не противоречила марксизму, что никакой особой литературоведческой концепции они никогда не создавали, что формального метода и в природе не существует и что вообще-то, если отбросить полемический тон и говорить «серьезно», напрасно обрушилась на них марксистская критика, ибо они народ мирный, «нейтральный», с идеализмом, как и вообще с философскими системами, не связаны, и даже больше: по мере сил и способностей своих всегда работали якобы на пользу марксизма.

Свои «заслуги» перед марксизмом формалисты пытались иллюстрировать, как известно, материалом из своих «исследовательских» трудов; в частности, они утверждали, что собранные ими факты и документы по истории художественной литературы должны послужить «заготовками», своего рода материальной базой для «социологического» метода в литературе.

Научный метод определяется материалом; любой метод в науке хорош, если только он помогает систематизировать факты, — так заявляли после своего поражения Шкловский и другие лидеры формализма.

Эта проповедь равноправия различных методов, точнее — «нейтральности» в науке о литературе, была решительно отвергнута мар-ксистско-ленинской критикой как буржуазная теория, после чего обанкротившиеся и разбитые проповедники «подсобных» методов вынуждены были снова говорить о своем искреннем желании работать вместе с марксистами и учиться марксизму.

Однако последняя статья Шкловского о так называемой «юго-западной» школе в советской литературе показала, что формалистическая эстетика еще не добита, что теоретики формализма до сих пор продолжают отстаивать свои взгляды, пытаясь расколоть советский литературный фронт.

Этим попыткам был дан решительный отпор. Шкловский признал свою статью «неудачной» и ошибочной. Но это признание отнюдь не означает, что формализм окончательно разоружился и что на данном этапе развития социалистической литературы он ни в какой форме не может влиять на творчество советских писателей. Борьба с формализмом должна быть усилена, потому что кроме открытых формалистических наскоков на марксистскую критику мы имели за последние 5 лет целый ряд скрытых, замаскированных выступлений. Две огромные книги Эйхенбаума о творчестве Толстого, вышедшие из печати — первая в 1928 году, вторая — в 1931 году (и до сих пор не получившие надлежащей оценки) — яркое тому доказательство. Опасаясь выступить открыто со своими реакционными взглядами по вопросам теории литературы и современного литературного движения, Эйхенбаум предпочел «расправиться» с марксистско-ленинской критикой под флагом «академичности», по линии «освоения» художественного наследства классиков.

Выбор арены борьбы Эйхенбаумом конечно не случаен: изучение творчества классиков за последнее время является несомненно одним из наиболее слабых участков марксистско-ленинского литературоведения, и потому выступать здесь с проповедью антимарксистских теорий гораздо легче. Кроме того самый объект исследования Эйхенбаума — творчество Толстого — помимо общего историко-литературного своего значения включает в себя и такие проблемы, при постановке которых, не говоря уже об их разрешении, исследователь имеет все возможности высказаться по целому ряду актуальнейших вопросов, волнующих не только отдельные группы советских писателей, но и современное литературное движение в целом. С этой точки зрения работа Эйхенбаума о Толстом выходит за рамки обычных формалистических историко-литературных исследований и заслуживает того, чтобы наши критики и историки литературы подробнее остановились на ней.


В своем предисловии к первой книге Эйхенбаум уверяет читателя, что его новая работа не заменяет старой его книги «Молодой Толстой», которая «была в основе своей теоретической», что новая его работа написана в другом жанре, на другие темы и «без теоретических отступлений — как историческая». В конце предисловия автор скромно предполагает, что, прочитав его труд, одни будут жалеть, что он «отошел от формального метода», другие скажут, что он «отошел от старого и не пришел к новому»[1].

Исследовательский труд Эйхенбаума о творчестве Толстого еще не закончен. До сих пор опубликованы пока что лишь две книги, охватывающие преимущественно раннее творчество Толстого и роман «Война и мир». Тем не менее, ознакомившись с содержанием этих книг, мы имеем все основания заявить автору:

— Все по-старому, уважаемый профессор! Прочитав ваши книги, ни один формалист не будет «жалеть», что вы отошли от формального метода. А что касается заявлений «других» — критиков марксистов, то вряд ли эти заявления будут соответствовать вашему предисловию: автор «Льва Толстого» «отошел от старого и не пришел к новому».

Тысячи выписок из переписки и дневников Толстого, сотни цитат из литературных произведений и мемуаров, написанных его современниками и предшественниками, колоссальное количество источников, характеризующих нравы и особенности литературной среды в 50—60 годах XIX века. — все это имеется в книгах Эйхенбаума и свидетельствует об огромной работе, проделанной автором «Льва Толстого». Но море фактов понадобилось Эйхенбауму для того, чтобы свои глубоко реакционные, формалистические взгляды на художественную литературу преподнести читателю в наукообразной форме.

Буржуазные и мелкобуржуазные литературоведы (Мережковский, Овсянико-Куликовский и др.) в свое время немало затратили усилий, чтобы доказать внеклассовую природу особенностей художественного творчества Толстого. В своеобразной форме Эйхенбаум попытался в своей работе возродить эти взгляды.

На протяжении восьмисот страниц он проповедует о социальном одиночестве раннего Толстого, о его внеклассовости и психологическом «нигилизме».

Даже в период обострения литературно-политической борьбы в кон- не 50 гг., в период «усиленной дифференциации общественных сил» Толстой выступает, по Эйхенбауму, как архаистический «чудак», находящийся «вне партий и групп — со своей особой моралистической позицией, которая противопоставлена всем другим»[2].

Правда несколькими строками ниже Эйхенбаум оговаривает, что позиция Толстого как социального архаиста по-своему тоже очень характерная для этого времени и «вовсе не одинокая». Однако эта оговорка отнюдь не свидетельствует о желании автора вскрыть классовую сущность «моралистической» позиции Толстого. Через три страницы читатель узнает что Толстой критикует современность, но критика его, — уверяет Эйхенбаум, — внеклассова: «Можно сказать вообще, что Толстой вел воину не столько с той или другой современностью, сколько с историей как таковой — с самым фактом исторического процесса»[3].

Толстой внедряет «догму» в свои ранние произведения, но эта догма, — разъясняет Эйхенбаум, — является лишь техническим приемом для сцепления композиции рассказов и повестей. Она не выражает идеологии Толстого, потому что многие его ранние произведения («Идиллия», «Поликушка» и др.) характерны именно тем, что «в них нет социальных идей, присутствие которых так характерно для русской крестьянской беллетристики». Да и вообще-то ранний Толстой, — уверяет Эйхенбаум, — не интересовался политическими идеями. Читая и изучая литературу, он вовсе не думал о характере идеологии того или иного автора — ему нужен был только «материал», «помогающий ему осуществить задуманную конструкцию».

Возможно, Эйхенбаум не считает указанные положения формали-стическими, — ведь книга «историческая» и написана «без теоретических отступлений», как он заявляет в своем предисловии. Но шила в мешке не утаишь. Разговоры о «догме» раннего Толстого как о необходимом стилистическом «приеме» и утверждение о том, что ранний Толстой является не столько идеологом, сколько психологическим «нигилистом» и архаистом вообще — не случайные обмолвки в работе Эйхенбаума. Чтобы подготовить читателя к восприятию этих ультра-формалистических выводов, он постарался заранее оговорить, что его книги посвящены захвату нового материала под знаком «исторической судьбы, исторического поведения» Толстого и «сопоставления» этого материала с художественным текстом Толстого (книга первая, стр. 6), что значительная часть его исследовательского труда посвящена также «установлению западных связей Толстого» (книга вторая, стр. 3).

Если отбросить рассуждения Эйхенбаума об «исторической судьбе и историческом поведении» Толстого, а также его заявление о том, что в основе его работы лежит тема «о позиции Толстого и об ее изменениях» (книга вторая, стр. 3), то подлинный смысл вышеприведенных оговорок станет ясным:

«Отстранение» Толстым литературных стилей и его связь с западной литературой — такова центральная тема работы Эйхенбаума.

Конечно, проблема связи Толстого с западной литературой не является порочной, и мы отнюдь не собираемся упрекать автора за постановку этой проблемы. Но всем известно, что в природе не существует проблем «самих по себе» — проблем в «чистом» виде. Любая проблема весьма конкретно разрешается в зависимости от теоретических взглядов исследователя. Эйхенбаум в этом отношении не избежал «конкретности»: его разрешение проблем «связи» Толстого с западной литературой типично для исследователя-формалиста.

Материалы из западной литературы Эйхенбаум привлекает в своей работе для того, чтобы внушить читателю, что ряд важнейших особенностей в раннем творчестве Толстого обусловлен не противоречивыми условиями эпохи ломки русского феодализма, а чисто литературными влияниями и заимствованиями. Так, например, тяга Толстого к народу выступает под пером Эйхенбаума как результат влияния на него произведений немецких народников: «... Отойдя от славянофильства. Толстой через Ауэрбаха и Риля в сущности и пришел к своеобразному народничеству» (книга вторая, стр. 75).

В полном согласии со своими формалистическими положениями, высказанными еще в 1922 г. в книге «Молодой Толстой», Эйхенбаум продолжает настаивать, что большинство рассказов и повестей раннего Толстого, например, «Набег», «Рубка леса» и др., представляет собою результат ««устранения» им установившихся литературных традиций. Особенности каждого нового произведения Толстого он объясняет литературной продукцией эпохи: «Детство» — мемуарной литературой, «Набег» и «Рубка леса» — военными записками и корреспонденциями, «Севастополь в мае» — «отрицанием литературных шаблонов», господствовавших в литературе о войне, и т. д. и т. п.

Не подлежат исключению в этом отношении и герои Толстого. Больше того, Эйхенбаум считает даже научным «открытием» свои рассуждения о деидеологизации толстовских героев. Так, например, образ Наполеона из «Войны и мира» отнюдь, оказывается, не характеризует взглядов Толстого на историческое прошлое, «толстовский Наполеон, — утверждает Эйхенбаум, — есть пересадка на русскую почву тех тенденций, которыми была охвачена французская историческая публицистика пятидесятых — шестидесятых годов, боровшаяся с «бонапартизмом» (книга первая, стр. 4—5).

Образы «Казаков» (Лукашка, Марьянка, Оленин и др.), по Эйхенбауму, «аналогичны» Алеко, Земфире и молодому цыгану. При этом сопоставлении «Ерошка выглядит необходимым четвертым персонажем — вывернутым наизнанку, как бы спародированным «старым цыганом» (книга первая, стр. 332—333).

Нетрудно заметить, что все эти высказывания Эйхенбаума о героях раннего Толстого ничего «нового» в себе не содержат, они целиком перенесены автором из его старой работы «Молодой Толстой». Вот, например, что писал Эйхенбаум в 1922 году об образе Оленина: «Оленин так же, как и Нехлюдов (герой из «Утра помещика» — М. К.), не созданная фигура, не образ, не герои, а лишь медиум», душевная жизнь которого в начале повести описывается до мелочей, а «в дальнейшем ходе не имеет почти никакого значения»[4]. Оказывается, образ Оленина введен художником в повесть ради «пародирования романтической ситуации», он играет в «Казаках» «пассивную роль» и служит Толстому лишь «как мотивировка» «для внутренних размышлении»[5].

В задачу нашей статьи не входит критика «Молодого Толстого» — «теоретической» работы Эйхенбаума. Мы привели цитаты из «Молодого Толстого» лишь для того, чтобы показать читателю что основные принципы и характер так называемой «исторической» работы Эйхенбаума о Толстом полностью соответствуют его старым теоретическим взглядам. В своей «новой» работе Эйхенбаум так же, как и в «Молодом Толстом», проповедует пресловутое «остранение» как основной закон художественного творчества. В большинстве ранних произведений Толстого он нашел только «затрудненную» форму, новизну, поиски совершенно новых приемов, «пародирующих» творческую практику Лермонтова, Пушкина, Загоскина и др. писателей.

Вот примеры конкретной оценки Эйхенбаумом произведений Толстого:

«Севастополь в мае» «Второй севастопольский очерк — это новый жанр, явившийся из сочетания батального материала («корреспонденций) с декламационной, ораторской стилистикой... Жанр «военного рассказа» вступил в соединение с элементами старинных «нравоучительных» или «поучительных жанров» (книга первая, стр. 174).

«Утро помещика» — нравоучительный помещичий» роман — Толстой хочет написать не только потому, что он сам помещик, «но и потому, что современная беллетристика, с ее светскими романами и повестями, не удовлетворяет его». Анализируя фабулу этого произведения, Эйхенбаум прямо заявляет, что написание «Утра помещика» обусловлено стремлением Толстого... «противопоставить обычному для этой эпохи типу романа — с любовной фабулой и с материалом из светской жизни — роман «деревенский», помещичий и без любви» (книга первая, стр. 144—145).

Объясняя все особенности раннего творчества Толстого «остранением» литературных шаблонов и традиций, определяя каждое произведение писателя как своеобразное сочетание остраняемых литературных жанров, Эйхенбаум пытается в то же время затушевать свой формализм «социологическими» отступлениями. Он десятки раз повторяет об «архаистической» позиции Толстого в социальных вопросах, говорит о его тяге к прошлому и его попытках создать особую нравственность. Не забыл Эйхенбаум упомянуть и о крестьянстве, о борьбе «сословий» в 50—60 гг., о враждебном отношении Толстого к интеллигенции, науке и городской культуре. Словом, социологических отступлений в книгах Эйхенбаума не меньше, чем откровенно формалистических выводов.

О «социологии» Эйхенбаума следовало бы поговорить более подробно, и мы надеемся, что марксистская критика посвятит ей не одну статью, но мы ограничимся здесь разбором лишь тех «социологических» положений Эйхенбаума, которые наиболее ярко выражают позицию формализма в советском литературоведении и его скрытую, замаскированную борьбу против марксистско-ленинской критики.


«Эпоха, к которой принадлежит Л. Толстой и которая замечательно рельефно отразилась как в его гениальных художественных произведениях, так и в его учении, есть эпоха после 1861 и до 1905 гг. Правда, литературная деятельность Толстого началась раньше и окончилась позже, чем начался и окончился этот период, но Л. Толстой вполне сложился как художник и как мыслитель именно в этот период, переходный характер которого породил все отличительные черты и произведений Толстого и «толстовщины»[6].

«Толстой знал превосходно деревенскую Россию, быт помещика и крестьянина. Он дал в своих художественных произведениях такие изображения этого быта, которые принадлежат к лучшим произведениям мировой литературы. Острая ломка всех «старых устоев» деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился со страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь»[7].

«Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России[8]. (разрядка наша — М. К.).

В этих трех цитатах Ленин дает изумительно яркую, глубоко диалектическую характеристику идейного и творческого пути Толстого, не поняв которой нельзя правильно освоить огромное художественное наследство великого писателя.

В чем заключается основной смысл этой характеристики, какими методологическими принципами вооружает она исследователя при изучении художественного творчества Толстого, да и не только Толстого, но всей дворянской, буржуазной литературы дореволюционной России?

Главная мысль Ленина заключается в том, что Толстой — и как художник и как мыслитель — не сразу, не в первых произведениях своего творчества стал великим выразителем идей и настроений крестьянства, а «в своих последних произведениях», что Толстой велик как выразитель не крестьянских настроений вообще, но настроений и идей, сложившихся у русского крестьянства «ко времени наступления буржуазной революции в России», что Толстой, прежде чем стать идеологом патриархального крестьянства, прошел длительный путь идейных колебании и сомнении в оценке помещичьего строя, роли исторического прогресса, науки, денег, частной собственности на землю, официальной религии и проч.

Ленинская характеристика художественного творчества и учения Толстого исключает односторонность, механистичность и схематизм — она обязывает исследователя творчества Толстого подходить к оценке и изучению противоречий великого художника не вообще, не по законам формальной логики: «вот с такого-то времени по такое Толстой до был стопроцентным идеологом высшей помещичьей знати, а вот с такого-то времени по сии годы — патриархальный крестьянин, без единого дворянского пятнышка», а конкретно, диалектически, с учетом социальных и экономических особенностей исторического развития России второй половины XIX века, с учетом конкретной расстановки классовых сил и классовой борьбы на каждом определенном историческом отрезке времени.

Такие характерные черты толстовщины, как признание цивилизации «воображаемым знанием», как проповедь «инстинктивных первобытных потребностей добра в человеческой натуре», апелляция к Всемирному Духу и отрицание закономерностей исторического процесса, наконец идеализация Толстым патриархального натурального уклада со ссылкой на неподвижность Востока — все эти особенности мировоззрения Толстого имели место, по Ленину, и в самых ранних его произведениях.

«В «Люцерне» (писано в 1857 году) Л. Толстой объявляет, что признание «цивилизации благом» есть «воображаемое знание», которое «уничтожает» инстинктивные блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре. Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, — восклицает Толстой, — Всемирный Дух, проникающий нас»[9].

Это указание Ленина на идейную сущность «Люцерна» должно послужить для исследователей одним из руководящих методологических принципов при изучении идейно-творческого пути Толстого, методологическим ключом к правильному пониманию эволюции мировоззрения Толстого вообще, особенностей идейного содержания его ранних художественных произведений, в частности. Оно ясно свидетельствует о том, что отдельные черты толстовщины, как идеологии восточного азиатского строя, возникли задолго до перехода Толстого на точку зрения патриархального крестьянина, что отдельные элементы идейных взглядов Толстого, характерные для последних лет его литературной деятельности, получили свое выражение уже в самых ранних его произведениях. И конечно эти черты мировоззрения раннего Толстого отразились не только на художественных его рассказах и повестях.

«В «Рабстве нашего времени» (писано в 1902 г.) Толстой, повторяя еще усерднее эти апелляции к Всемирному Духу, объявляет «мнимой наукой» политическую экономию за то, что она берет «за образец» маленькую, находящуюся в самом исключительном положении Англию вместо того чтобы брать за образец «положение людей всего мира за все историческое время». Каков этот «весь мир», это нам открывает статья «Прогресс и определение образования» (1862 г.). Взгляд «историков», будто прогресс есть общий закон для человечества. Толстой побивает ссылкой на «весь, так называемый Восток» (IV, 162). «Общего закона движения вперед человечества нет, — заявляет Толстой, — как то нам доказывают неподвижные восточные народы»[10].

Таким образом отрицательное отношение Толстого к цивилизации, как к ложному знанию, отрицание им культуры во имя естественных потребностей добра, свойственных каждому человеку якобы от природы, признание Всемирного Духа, как руководителя всей человеческой истории и каждой отдельной личности, проповедь законов природы как единственно правильных законов и отрицание исторического прогресса — все эти особенности идейных взглядов Толстого, характерные для него после перехода его на точку зрения патриархального крестьянства, нашли свое выражение, по Ленину, и в рассказе «Люцерн» (1857 г.) и в публицистической статье «Прогресс и определение образования» (1862 г.).

Отсюда возникает весьма важная и мало разработанная в критической литературе о Толстом проблема социального генезиса раннего творчества Толстого. Точку зрения какого класса выражают указанные выше характерные черты «толстовщины»? С позиций какого класса или какой социальной группы русского общества писал Толстой свои ранние произведения и в частности «Люцерн»? Эти вопросы непосредственно вытекают из ленинской оценки творчества Толстого и ответить на них — это значит: определить классовый генезис и социальную функцию раннего творчества Толстого, произвести анализ идейного содержания его в плане проблемы перехода Толстого на позиции патриархального крестьянства, в плане нарастания элементов этого перехода в его мировоззрении в связи с разорением дореформенной и пореформенной деревни и ростом капиталистических отношений как в городе, так и в сельском хозяйстве.

Ответить на поставленные выше вопросы это значит — разрешить проблему особенностей и противоречий в мировоззрении Толстого в тот период его литературной деятельности, когда он стоял еще, в основном, на позициях класса угнетателей, когда еще существовало крепостное рабство. Но самое главное: определить социальный генезис дореформенного творчества Толстого это значит — подойти вплотную к постановке важнейшей проблемы при изучении художественного наследства Толстого — проблемы перехода писателя с позиции одного класса на позиции другого

Решающие указания при разработке этих проблем мы и находим в ленинских статьях.

Ленин четко формулирует, что «По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати», что при переходе на позиции крестьянства («в своих последних произведениях») Толстой порвал со всеми привычными взглядами этой среды», что переход этот был обусловлен «острой ломкой всех» старых устоев «деревенской России», которая «обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания».

Эти основные ленинские указания об эволюции мировоззрения Толстого Эйхенбаум в своей работе не только игнорирует, но, не упоминая имени Ленина, по существу полемизирует с ними. Вот как, например, «социологизирует» Эйхенбаум проблему перехода Толстого на точку зрения патриархального крестьянина.

Указав на приближение духовного кризиса Толстого, кончившееся «Исповедью» — коренным изменением его идейных взглядов, он пишет:

«Эпоха домашнего счастья и душевного здоровья кончена. Толстому исполнилось 40 лет — самый трудный, пограничный возраст: возраст, с которым многие натуры не справляются, возраст трудный не только потому, что наступает медленное физиологическое и психологическое приближение к старости, но и потому, что в этот момент человеку приходится обычно заново решать свою историческую позицию и судьбу. Новое поколение 25—30-летних людей вступает к этому моменту в жизнь и история ставит перед стареющим человеком, связанным с прошлой эпохой, новые вопросы, а иногда и просто губит или отбрасывает его в сторону. Толстой прекрасно чувствовал эту стихийную сторону исторического процесса, эту физиологию истории» (книга вторая, стр. 383—384. Разрядка наша — М. К.).

Такова «социология» перелома в мировоззрении Толстого. «Физиология истории» совершила свое дело: Толстой почувствовал приближение старости и, не желая быть отброшенным в сторону «стихийной» силой, решил заново пересмотреть свои идейные позиции и свою судьбу. Диалектика классовой борьбы — ломка всех устоев феодальной деревни, рост капитализма, массовые возмущения крестьянства против самодержавия и власти купона, — все это, по Эйхенбауму, никакого отношения не имело к перелому идейных взглядов Толстого.

Какие политические выводы напрашиваются из «физиологии» истории Эйхенбаума, полагаем, каждому ясно.

Не условия социальной действительности, а физиологические особенности, биологические свойства натуры предопределяют историческую судьбу каждого художника.

Таков ответ Эйхенбаума на важнейший вопрос при изучении творчества Толстого, вопрос о переходе писателя на позиции другого класса, имеющий огромное значение и для современного литературного движения.

Правда, развернутой и четкой постановки этого вопроса мы не найдем у Эйхенбаума. В своем предисловии он говорит только о проблеме «литературного быта», возникшей у него «не случайно» в связи с положением в современной литературе и состоянием науки о литературе. Однако эта оговорка не меняет сути дела, так как проблема литературной среды» охватывает, по Эйхенбауму, самые разнообразные вопросы, в том числе и вопрос об исторической судьбе, историческом поведении, т. е. о мировоззрении писателя.

А вот другой пример «социологии» Эйхенбаума.

Отметив развитие публицистических жанров в художественной литературе 60 гг., автор сообщает читателю, что обилие памфлетных повестей, романов и очерков в эти годы было обусловлено не чем иным, как литературной склокой в редакциях журналов. «Развилась редакционная кружковщина, отстаивавшая не столько новые и крупные общие идти (как было в начале сороковых годов), сколько свои, иногда почти семейные, домашние интересы — характерное литературно-бытовое явление, принявшее особенно обширные размеры к концу пятидесятых годов» (книга первая, стр. 101).

Классовая борьба в журналах в начале 60 гг. оценивается таким образом как самая обыкновенная склока, не имеющая под собой никаких принципиальных разногласий, основанная преимущественно на семейных, домашних дрязгах. Некрасов, Чернышевский, Добролюбов и другие писатели революционной крестьянской демократии, боровшиеся в журнале «Современник» с реакционной литературой и философией дворянских идеологов, выступают в свете эйхенбаумовской «социологии» как самые заурядные склочники. Правда, Эйхенбаум умалчивает об их именах. Но каждому ясно, кого имеет в виду наш маститый «социолог», когда он заверяет„ что в борьбе русской «левой интеллигенции» 60 гг.» с представителями дворянства по вопросам материализма и нигилизма обе враждующие стороны старались использовать в свою пользу идеи Прудона и Бокля, причем в этой борьбе только «представители научной истории и тем самым враги интеллигентского дилетантизма, как например, С. Соловьев, выступали против Бокля» (книга вторая, стр. 323. Разрядка наша — М. К.).

Итак, С. Соловьев является «представителем научной мысли», а идеологи «левой интеллигенции» 60 гг., т. е. Чернышевский, Добролюбов и другие революционные демократы, боровшиеся с реакционной академической наукой по вопросам материализма и нигилизма, представляли собой лишь интеллигентствующих «дилетантов» находившихся целиком в идейном плену Прудона и Бокля.

Стоит ли распространяться после этого о «социологических» экскурсах Эйхенбаума? Не ясно ли каждому, что его оценка позиции Чернышевского и писателей из «Современника» направлена прежде всего против ленинской оценки революционных демократов?

Ни разу не упоминая о ленинских работах, Эйхенбаум в скрытой форме «полемизирует» с Лениным и пытается в своих книгах «опровергнуть» основные ленинские положения о творчестве Толстого, Так» например, проблему социального генезиса мировоззрения Толстого он разрешает следующим образом: в начале говорится о том, что ранний Толстой является «охранителем дворянской культуры, ее воинствующим рыцарем», а затем преподносится читателю вывод, снимающий это правильное положение:

«Можно прямо сказать, что Толстой, по своим источникам, по своим традициям, по своей «школе» — наименее русский из всех русских писателей» (книга первая, стр. 288).

Здесь Эйхенбаум целиком отрицает ленинский тезис о социальной природе творчества Толстого. Во всех своих статьях о Толстом Ленин неоднократно подчеркивает, что особенности учения и художественных произведений Толстого отражают противоречивые условия русского общества в период подготовки первой русской буржуазно-демократической революции, что характерные черты толстовщины выражают идеологию патриархальной России — особенности крестьянского движения в эпоху ломки феодального строя.

«Социолог» Эйхенбаум считает неправильными эти высказывания Ленина:

Не в социальных условиях, — проповедует он, — заложены «источники» стиля Толстого; не в реальной действительности пореформенной России надо искать «источники» мировоззрения Толстого, ибо Толстой — «наименее русский из всех русских писателей».

Закончен вопрос: где же следует искать эти «источники»?

В имманентном процессе развития литературы, — отвечает Эйхенбаум, — ив доказательство этой давным-давно обанкротившейся формалистической истины приводит в своих книгах тысячи «фактов».


Научную ценность этих «фактов» мы уже отмечали, когда говорили об «отходе» Эйхенбаума от формального метода. Все они крайне однообразны и сводятся в основном к формалистическим рассуждениям по поводу литературных влияний на творчество Толстого. Например роман «Война и мир» «является результатом кризиса традиционной беллетристики, результатом скрещения научных и литературных форм» (книга вторая, стр. 226); написание «Детства, отрочества и юности» совпало «с одним из главных литературных заказов этого времени — с заказом на автобиографии и мемуары» (книга первая, стр. 83), и т. д. и т. п.

Все эти рассуждения Эйхенбаум приводит для того, чтобы доказать независимость мировоззрения Толстого от классовой борьбы второй половины XIX в., чтобы убедить читателя, что источники художественной гениальности кроются не в социальной действительности, а в умении писателя «пародировать» и «остранять» старые литературные жанры.

В этой связи необходимо отметить другую особенность «социологии» Эйхенбаума — его вульгарно-биографический подход к определению классовой природы раннего творчества Толстого.

Приведя несколько выписок из переписки и дневников Толстого о его материально-бытовых условиях, Эйхенбаум утверждает, что идейные взгляды раннего Толстого характерны для «мелкого» разоряющегося помещика, что глубоко ошибочны выводы некоторых литературоведов и критиков, рассматривающих молодого Толстого как представителя крупной помещичьей знати.

Мы не знаем, кого из литературоведов имел в виду Эйхенбаум, когда писал эти строки, но нам хорошо известно, что взгляды, которые он считает ошибочными, принадлежат марксистской критике. В статьях Ленина о Толстом например четко говорится, что «по рождению и своему воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати», что в своих ранних произведениях, например в «Люцерне» он отражал точку зрения «старого переворотившегося строя» — строя крепостного.

Идейное содержание дореформенного творчества Толстого полностью подтверждает правильность этих ленинских указаний. В «Детстве», в «Утре помещика» и «Записках маркера», в «Идиллии» и «Казаках», в «Семейном счастьи» и «Севастопольских рассказах», во всех своих ранних произведениях Толстой выражал идеологию крупной помещичьей знати. Правда, характер идейной насыщенности этих произведений не адекватен всем чаяниям и политическим устремлениям крупного дворянства. В произведениях раннего Толстого имеются и такие мотивы, которые отражают отдельные черты крестьянской психологии, влияние этой психологии на мировоззрение художника. Но в основном социальные взгляды раннего Толстого были типичны для высшей помещичьей знати — той группы дворянства, которая выступала против капитализации России и всячески отстаивала феодальные порядки.

Идейное содержание и классовая направленность произведений Толстого не интересуют Эйхенбаума. Все особенности стиля раннего Толстого он выводит исключительно из особенностей «литературного быта» и личной жизни писателя. Например, преобладание картин помещичьего быта над буржуазным, дворянских героев над образами чиновников и интеллигенции, а также наличие целого ряда военных рассказов в раннем творчестве Толстого он объясняет только биографическими фактами. Анализируя процесс создания произведений Толстого, Эйхенбаум прямо заявляет: «Поскольку Толстой во всей своей работе исходит пока из «натуры», из личных наблюдений, он естественно должен выбрать одно из двух: либо военный, либо помещичий материал» (книга первая, стр. 127). Сообщив читателю о свидании Толстого с Прудоном в 1861 г. и о переводе в 1864 г. на русский язык книги Прудона «Война и мир», Эйхенбаум переходит к анализу причин возникновения романа Толстого (речь идет о «Войне и мире») и заключает: «не только название, но и решение писать не просто исторический, а военный роман, с отступлениями в сторону философии и войны, возникло у Толстого, очевидно, не без связи с этим свиданием в Брюсселе и с книгой Прудона» (книга первая, стр. 385).

Во второй своей книге, посвященной специально анализу «Войны и мира», Эйхенбаум подробно останавливается на дружбе Толстого с кружком архаистов-чудаков (С. Урусов. Самарин, Погодин и др.) и на основе сопоставления текстов Толстого с высказываниями последних делает такие выводы: «чтобы понять источники толстовской философии, надо обращаться не к Боклю, а к Погодину и Урусову...» (стр. 329). Анализируя философско-исторические главы «Войны и мира», Эйхенбаум категорически утверждает: «Можно оказать, что беседы с Погодиным и чтение его книги были одним из основных источников и толчков к развитию философско-исторических глав романа» (стр. 335).

Подобного рода выводы Эйхенбаума, основанные на детальном исследовании личных знакомств Толстого, мы привели здесь вовсе не для того, чтобы отрицать роль и значение биографических фактов в творчестве Толстого. В книгах Эйхенбаума использован и такой биографический материал, который безусловно имеет историко-литературную значимость и без которого нельзя обойтись при изучении стиля Толстого. Но суть дела заключается в том, что Эйхенбаум не идет дальше биографических фактов. Биографией Толстого он подменяет социологию его творчества. Однако и этот вульгарно-биографический метод кажется Эйхенбауму отступлением от своих формалистических взглядов. Так, например, объясняя стилистические особенности военных рассказов Толстого биографическими фактами, он одновременно дает и формалистическую трактовку этих особенностей.

«Мысль о каких-то военных очерках или рассказах должна была явиться у Толстого не только потому, что он сам в это время был на военной службе и участвовал в походах и «Набегах», но и потому, что в литературе этих лет рядом со всякими охотничьими рассказами и записками стали появляться в журналах и отдельных изданиях М пользоваться большим успехом всевозможнейшие военные очерки, воспоминания и «записки» (книга первая, стр. 128).

Итак, в своих произведениях Толстой выражает не точку зрения своего класса и даже не свое «личное чувство», но исключительно силу литературной традиции. В трактовке Кавказа, например он следует не просто своему личному чувству, а именно литературной тенденции, формулированной «Современником» ... (книга первая, стр. 138).

В свете указанных выше формалистических и вульгарно-биографических оценок Эйхенбаум объясняет и социальную функцию раннего творчества Толстого.

Отметив тот факт, что Толстой в своих ранних произведениях использует свои дневники, автор находит «что-то циничное в таком отношении к собственной душевной жизни» (книга первая, стр. 35) и полагает, что «основная сила Толстого определяется именно особого рода цинизмом, до предела разлагающим душевную, интимную жизнь человека и превращающим ее в какой-то химический процесс. Отсюда — особенности его психологического анализа... отсюда же и внедрение «догмы» в художество, как необходимого реактива, как «точки зрения» (книга первая, стр. 35—36).

Правда, этот «цинизм» Толстого определяется Эйхенбаумом как социальное и даже «глубоко-историческое» явление, но этот «социоло-гический» экскурс автора, как и десятки других, понадобился ему лишь в целях изложения своих формалистических литературоведческих взглядов. Эйхенбаум называет военные рассказы Толстого («Рубка леса», «Набег» и др.) «злободневными», но лишь постольку поскольку их злободневность не противоречила «чисто» литературным интересам: «злободневности оказалось по пути с литературой» (книга первая, стр. 129).

Дальше Эйхенбаум раскрывает содержание «чисто» литературных интересов: они сводятся, как и следовало ожидать, к пресловутому «остранению» Толстым господствовавших до него литературных стилей. В интересах этого «остранения» и в целях противопоставления новых литературных тенденций старым, преимущественно «стилистическим и сюжетным», в творчестве Толстого «вместо поэм и новелл должны были явиться очерки и «записки», вместо фабул описания, вместо условных героев-удальцов — обыкновенные люди...» и т. д. и т. п. (книга первая, стр. 130).

Наряду с «социологической» оценкой идейной позиции раннего Толстого, как своеобразного «архаиста» и «нигилиста», отрицающего все, что его окружало (и в литературе, и в быту, и в политике и т. д. и т. п.), Эйхенбаум подробно анализирует так называемый «до-литературный период» Толстого, период, когда Толстой еще не был писателем, утверждая при этом, что биографические факты этого периода Толстой использовал «не только как материал для своих хроник и романов, но и как основу для устроения своей литературной судьбы, своей писательской позиции; своего жизненного дела» (книга первая, стр. 11). Иначе говоря, весь творческий и идейный путь Толстого со всеми его особенностями и противоречиями был обусловлен не окружавшей его пореформенной действительностью, но непосредственно биографическими фактами так называемого «до-литературного периода», детскими и юношескими впечатлениями писателя.

Все эти формалистические и вульгарно-биографические «откровения» понадобились Эйхенбауму для того, чтобы выхолостить идейное содержание раннего творчества Толстого, чтобы представить великого художника чистым эстетом и тем самым дать понять советскому писателю, что подлинно великое искусство не совместимо с политическими идеями, что художнику нет надобности заботиться о повышении уровня своего мировоззрения, ибо идейные взгляды писателя не играют никакой роли в его творческой практике.

Эти выводы непосредственно вытекают из эйхенбаумовских оценок целого ряда произведений Толстого. Так, например, отмечая незаконченность «Утра помещика», Эйхенбаум подчеркивает, что «основная причина этой неудачи конечно в том, что по отношению к этому роману Толстой никак не решил проблему «формы», а все время надеялся на то, что вещь будет спасена «необыкновенностью мысли» (книга первая, стр. 147).

Основной смысл этой оценки сводится к утверждению, что идея, мировоззрение и классовая практика писателя не имеют никакого отношения к определению художественного уровня его произведений, а литературные приемы, «профессиональное» мастерство — умение комбинировать и «остранять» старьте литературные жанры.

И конечно характер и значение подобного рода «исторических» оценок далеко выходит за рамки академического интереса к Толстому. В своем предисловии Эйхенбаум предупредил читателя, что круг вопросов, которые он намеревается разрешить на основе «исторического» изучения творчества Толстого, возник у него не случайно, но в связи с состоянием современной советской литературы. С этой точки зрения все положения и выводы Эйхенбаума о Толстом нельзя рассматривать изолированно от тех проблем, которые волнуют нашу литературную общественность. С этой точки зрения «историческая» работа Эйхенбаума о Толстом со всеми ее «социологическими» экскурсами, теоретическими обобщениями и конкретными оценками является своеобразной формой полемики автора по наиболее злободневным вопросам советского литературного движения.

Выше мы уже отмечали, что «физиологическое» разрешение Эйхенбаумом проблемы перехода Толстого с позиций одного класса на позиции другого имеет определенный политический смысл. Эйхенбаум применяет свою концепцию «физиологии истории» к творчеству Толстого, но эта «концепция», как и другие теоретические высказывания автора, является одновременно ответом и на вопросы, волнующие советских писателей. Проповедуя «физиологию» истории, Эйхенбаум, по существу, как бы предупреждает известные группы советских писателей (хочет он того или не хочет), что все их попытки перевоспитать себя, изменить свои позиции, свою «судьбу» в сторону социализма и стать пролетарскими писателями, — заранее обречены на неудачу.

Не менее актуальны для советской литературной общественности высказывания Эйхенбаума и о причинах творческих «неудач» раннего Толстого. Отрицая роль «необыкновенности мысли» в художественном творчестве (см. указанную выше оценку «Утро помещика»), Эйхенбаум косвенным, образом, в завуалированной форме пытается апробировать старое, всем известное, реакционнейшее формалистическое положение о том, что решающим условием в деле создания законченных художественных произведений является проблема формы.

Настоящие произведения искусства не совместимы с политикой.

Именно такой «исторический» вывод напрашивается из конкретных оценок Эйхенбаума. Именно в интересах борьбы с марксистско- ленинской критикой он постарался «не заметить» идейной направленности в произведениях Толстого, зачислив гениального художника в ряды беспристрастных, аполитичных и «чистых» эстетов. Именно в интересах реставрации формалистических взглядов он сообщает читателю, что лучшие произведения раннего Толстого написаны вне связи художника с действительностью, что они потому и художественные, что писатель во время написания их меньше всего занимался политикой. Анализируя повесть «Казаки» и отмечая длительность сроков ее написания, Эйхенбаум утверждает, что Толстой возобновил свою работу над повестью в 1858 году в связи «с общей тенденцией этого момента — уйти от «политической жизни» в «мир искусства», работать над вещью, никак с современностью не связанной, погрузиться в чисто художественный материал» (книга первая, стр. 333).

Чтобы подкрепить свою мысль «объективными» фактами Эйхенбаум приводит запись Толстого в «Дневнике» от 21/Ш 1858 г.: «Я весь увлекся Казаками. Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне».

Акцентируя свое внимание на тех записях Толстого, в которых последний мечтает быть свободным от политики, Эйхенбаум упускает из поля своего наблюдения другую сторону дневников Толстого, в частности — его конкретные высказывания о всеобщем счастье, о «пользе» ближнему и об условиях достижения этой «пользы». А высказывания эти весьма поучительны, и если бы Эйхенбаум действительно был объективным исследователем, то вряд ли бы решился утверждать, что ранний Толстой стремился уйти от политической жизни.

Вот эти высказывания: «Временная, при теперешних обстоятельствах, цель моей жизни — исправление характера, поправление дел, и делание «служебной карьеры»[11].

Размышляя о путях к достижению истинного счастья, Толстой устанавливает: «Правила должны быть моральные и практические. Вот практические, без которых не может быть счастья, умеренность и приобретение. Деньги»[12].

В дневнике от 17 июля 1855 года Толстой записывает: «3 правила. 1) быть чем есть: а) по способностям литератором, б) по рождению аристократом... и 3) расчетливым в деньгах»[13].

В дневниках Толстого встречаются и такие записи, в которых он оправдывает так называемые им «плотские» стремления человека, считая при этом законным и богатство людей, и картежную игру, и карьеру по службе, и, в особенности, «приобретение».

Таким образом содержание дневников молодого Толстого явно не соответствует выводу Эйхенбаума. Стремление к богатству, желание сделать карьеру по службе, оправдание праздной жизни и т.д. и т. п.. как и разговоры о пользе ближнему и правила о нравственном самоусовершенствовании, все эти размышления и переживания раннего Толстого свидетельствуют о том, что Толстой в эти годы интересовался политикой, что его критика праздной жизни и мечты о подлинном счастье и критика и мечты в рамках дворянского мировоззрения.

Правда, дневники Толстого и в особенности его ранние художественные произведения отражают идейную растерянность и психологическую сумятицу писателя. Они ярко вскрывают духовный разлад и своеобразный пессимизм Толстого, но все эти особенности мировоззрения раннего Толстого меньше всего говорят о его желании уйти от политики и порвать со своим классом. Они отражают социальную тоску определенной группы дворянства о таком времени, когда не было необходимости размышлять о сое яствах к «приобретению», когда роковые вопросы — быть или не быть аристократом, морально ли «быть, чем есть» — еще не тревожили сознание крепостника-помещика, когда можно было жить вне зависимости от рынка, «без думы роковой», в духе старшего Турбина — героя из повести «Два гусара», не оглядываясь, не боясь за будущее, не резонерствуя с плотских и духовных стремлениях.


В данной статье мы отметили лишь десятую часть всех «исторических» и... «социологических» высказываний Эйхенбаума. Но тем не менее мы считаем, что приведенных примеров вполне достаточно, чтобы судить о характере метода Эйхенбаума и социальном значении его исследовательской работы.

Единственное достоинство книг Эйхенбаума — обилие фактического материала, но мы уже видели, для чего и каким образом использует Эйхенбаум факты. Да и сам он признается, что «изучать факт исторически значит изучать его соотносительно — сравнивая и сопоставляя. Важен смысл сходства, а не происхождение его» (книга вторая, стр. 307).

И действительно, для Эйхенбаума важно формалистическое толкование фактов, а не проблема социальной функции художественного наследства, абстрактное сопоставление фактов, а не проблема классовой природы творчества Толстого, вульгарный биографизм и формалистические рассуждения о героях Толстого, а не определение их социальной значимости, идеалистическая проповедь «физиологии» истории, а не. классовая борьба в эпоху ломки феодального строя.


  1. Б. Эйхенбаум. «Лев Толстой». Книга первая стр 5—7 ↩︎

  2. Б. Эйхенбаум. «Лев Толстой», Книга вторая, стр. 14 ↩︎

  3. Там же, стр. 17. ↩︎

  4. Б. Эйхенбаум. «Молодой Толстой», стр. 111—112 ↩︎

  5. Там же, стр. 116—117. ↩︎

  6. Ленин — Л. Н. Толстой и его эпоха. Собр. соч., т. XI, ч II сто 171. Изд. 1-е. ↩︎

  7. Ленин — Л. Н. Толстой и современное рабочее движение. Собр. соч., т. XIV, стр. 405, изд. 3-е. ↩︎

  8. Ленин — Лев Толстой, как зеркало русской революции. Сочинения, т. XII, стр. 333, изд. 3-е. ↩︎

  9. Ленин — Л. Н. Толстой и его эпоха. ↩︎

  10. Ленин — Л. Н. Толстой и его эпоха. ↩︎

  11. Дневники Толстого. Журн. "30 дней". Книга 8-я. 1932 г., стр. 55 (цитата из записи от 16/IX 1854 г.). ↩︎

  12. Там же. Журн. "30 дней". Книга 10-11-я, 1932 г., стр 114 (запись от 11/VI 1855 г.). ↩︎

  13. Там же. Журн. "30 дней". Книга 12-я, 1932 г., стр. 62. ↩︎