Олитературенный трактат[1]

Ф. Левин

В годы гражданской войны, в небольшом обычном российском городе выросла в семье телеграфиста, маленького и незадачливого человека, Таня Полозова.

Таня в Достоевском видела учителя жизни. Она сделала страдание культом, исповеданием веры.

«Достоевский. Только он говорил о жизни всю правду, которую можно было сказать о ней.

И часто с напряженной благодарностью, со слезами на глазах думала она об этом бывшем каторжанине, униженном, слабосильном эпилептике, который сумел поднять человеческие страдания до огромной испепеляющей силы, до недосягаемой просветленной высоты.

И одиноко и мрачно проходя в жизни, несла в себе она тайное утешение, тайную гордыню, что остается неизменно верной страдальческому, но единственно высокому этому уделу.

И чем громче звенела музыка там, за стеной, чем отчаянней, ожесточеннее и самозабвеннее веселились или боролись за ней люди, тем крепче и выше и непроницаемей казалась ей эта стена... И она не поколебалась, когда огромные потрясения прошли над жизнью людей, над жизнью страны».

Это кредо Тани Полозовой начинает разрушаться в ходе событий Октябрьской революции.

Первый удар ее установившемуся мировоззрению наносит старый большевик Богуш.

Богуш своими словами опрокидывает и разбивает ее символ веры. Он разоблачает культ страдания. Этот культ — клапан. «Предохранительный такой клапан. Когда в человеке накопляются от всего того, что называют «неправдой жизни», такие силы, которые мучительно ищут выхода, к сожалению, очень часто он прибегает к этому клапану. И все то, что могло бы претвориться в энергию, в движение, в сопротивление, выходит в виде отработанных паров. Достоевский — вот писатель, в высшей степени содействовавший такому весьма изнурительному, но и весьма безвредному выпусканию паров». «Главным злом» Богуш считает не этих людей, а того прямого классового врага, который, пользуясь дурманом гуманистических идей, ведет за собой, как стадо, всех страдающих. Культу страдания, любованию и гордости несчастьем Богуш противопоставил задачу «положить конец существованию страданий».

Беседы с Богушем, чтение коммунистических книг, переоценка старых гуманистических взглядов и участие в борьбе за революцию постепенно превращают Таню в большевика.

Таня встречает представителя «главного зла». Это студент с подкупающей славянско-интеллигентской внешностью. Прямой классовый враг, он выступает не в открытую, а с той самой сетью идей, в которой путались и путаются сотни и тысячи Полозовых. Таня уже вырвалась из этой сети, и хотя старая гуманистическая ветошь еще продолжает волновать ее, но все же идея студента чужда ей, в главном она уже преодолела свой прежний путь.

Таня становится следователем ревтрибунала. Ей вместе с Антоном Железняком дано задание взять под большевистское руководство, укрепить и поставить на защиту советской власти разложившуюся воинскую часть. Эта часть превратилась почти в банду. С помощью Терки (бывшего главарем разложившейся части, переживающего огромный сдвиг в частности и под влиянием Тани) деморализованный полк удается превратить в опору советской власти в городе. Приближаются белые. В городе вспыхивает восстание, организованное белогвардейцами. Таня прячется на чердаке у старика-рабочего. Она сообщает матери о месте своего убежища. Мать, желая обеспечить безопасность дочери, идет к студенту-белогвардейцу, и тот со своим отрядом является ночью за Таней. Таня бежит через окно. После ожесточенного преследования ее настигают и убивают.

Заключительные события повести происходят уже в наши дни. Теркидов теперь начальник новостройки. Бывший студент появляется в обличьи рядового просвещенца. Он читает в клубе лекции о литературе, о Достоевском, о русских классиках. Он снова развивает ту же цепь гуманистических идей, плетёт лживую паутину, проповедует любовь и жалость к отдельной неповторимой личности, самоценность этой личности.

Присутствующий на лекции Теркидов узнает его. Белогвардейца арестовывают.

Таков вкратце фабульный костяк вещи, такова ее проблематика.


Тема «Жалости» не новая для Герасимовой темы. Разоблачение классового врага и приспособленца, скрывающихся под личиной преданности, советскости, под маской гуманизма или какой-либо иной идеологической вуалью, прикрывающей его подлинное звериное, хищническое лицо, — эта тема давно уже стала объектом внимания автора «Жалости» и составила содержание рассказов первой книги «Панцирь и забрало».

Суть в том, как интерпретирована эта тема в рассматриваемой повести. Ответ должен быть дан на два вопроса: насколько полно, последовательно и идейно выдержанно содержание вещи и каково его художественное воплощение.

Круг идей, составляющих квинт-эссенцию проповеди белогвардейца Померанцева, кратко формулируется им самим во второй лекции.

«Ни с чем несоизмеримая самоценность каждой живой личности; неискупаемость людских страданий, тех «детских слезинок», что проливаются в безвестности, и отсюда светлый культ подлинного, глубоко человеческого сострадания, культ любви, великий культ жалости».

«Добро, строитель чудотворный» — не в этом ли гневном, из самой глубины идущем вопле слышится протест маленькой, задавленной личности? Личности, которая издавна предназначалась быть «навозом истории»?

И не этому ли дерзновенно противопоставляла величайшая в мире литература иное утверждение: утверждение глубоко человеческих и вечных чувств; прежде всего утверждение права каждого человека на счастье и жизнь. Даже, если вокруг него и нищета, и бедность, и неустроенность».

Эти три абзаца содержат резюме той программы, развитию и аргументированию которой и были посвящены лекции Померанцева.

И вот в «Жалости» не все изложенное в этом резюме получает ответ, не все получает исчерпывающий ответ. А ведь, вызывая гуманистического чорта из бутылки, автор обязан суметь сломать ему голову (но не прятать обратно в бутылку).

Идеализация страдания, переживаемого в гордом одиночестве, в отрешенности от мира, любование несчастьем, вплоть до такого мазохического опьянения им, что оно становится источником наслаждения, оправданием существования (и потому это страдание уже нельзя простить, оно должно остаться неутоленным и неотомщенным и ради него надо отказаться от входного билета в земной рай, в социализм) — вот первая идея. В «Жалости» она встречает опровержение в цитированных выше словах Богуша. У Достоевского младший брат только говорит, что мучителя надо расстрелять. «Он «говорит»... а расстреляли-то его мы...» — восклицает Богуш. Значит, не бунт в душе, не «счастье страдания», не «бунт на коленях», не унижение паче гордости, а реальный, сокрушающий бунт против старого мира, уничтожение всякой почвы для страдания — эксплоатации человека человеком. Смысл культа страдания, его роль и значение и его опровержение приведены в словах Богуша четко и в общем полно.

Но как обстоит дело со второй проблемой — любовью, жалостью к самоценной, неповторимой личности?

Эта часть проповеди не опровергнута повестью до конца.

В самом деле. Не опровергает эту идею тот факт, что проповедник ее — белогвардеец. Это опровержение чисто внешнее и механическое. Ведь было время, когда в плену этих мыслей жила и Таня Полозова.

Недостаточно опровергают эту идею И заключающие повесть размышления Теркидова.

Озирая пройденный им за год революции путь, Теркидов вспоминает о понесенных жертвах. «В этой борьбе ему приходилось жертвовать лучшими друзьями, учителями, товарищами, самим собой. Но одна огненная, непрестанно горящая в нем мысль неуклонно вела его через все трудности, все тяготы огромной борьбы. Это была мысль о людях, о живых — дышащих, страдающих и надеющихся людях, о столетиями попираемых, обездоленных, затоптанных людях, о кровных его товарищах в стране, районе, во всем мире. Не будь ее, этой потаенной, но все освещающей мысли, каким бы мертвым, ненужным сором казались бы ему все эти величественные сооружения из металла, стекла, бетона и цемента.

Это она, горячая, как клятва, преданность, вела его через все безмерные трудности борьбы и стройки».

Как раз в эти дни к Теркидову пришли его земляки из ближнего района. На стройке во время аварии погиб их односельчанин Нурей Агафуров. Теркидов ожидал, что они пришли упрекать его в гибели Агафурова, обвинять его в ней. Но оказалось, что они пришли благодарить, потому что построенная плотина и электростанция дали орошение их высохшим полям. Смерть Нурея получила свое оправдание в том, что массе людей жить стало лучше.

Так текут размышления Теркидова. Они верны, бесспорны. Но чего не хватает им, чтобы стать опровержением проповедуемой Померанцевым любви и жалости?

Мы, коммунисты, любим человечество не меньше, а больше всех гуманистов мира вместе взятых. Мы жалеем угнетенных, обездоленных, эксплоатируемых подлинной глубокой жалостью, но наша горячая любовь немыслима без самой жгучей ненависти ко всему, что стоит на пути и противодействует освобождению человечества от его угнетателей. Наша жалость немыслима без суровой беспощадности ко всему, что мешает борьбе эксплоатируемых против эксплуататоров, что выступает против угнетенных.

Наша жалость стоит неизмеримо выше, имеет совсем иное качество, чем слюнявая и бессильная жалость гуманистов и пацифистов. Наша жалость действенна и потому рука об руку с ней идет беспощадность. Если бы коммунисты из «жалости» отказались от пролития крови в гражданской войне, отказались бы от превращения империалистической войны в войну гражданскую и стали, например, на путь пацифистского втыкания штыков в землю, то в следующей империалистической войне было бы пролито в десятки раз больше крови рабочих и крестьян. Такая «жалость» была бы на деле беспощадностью к пролетариату и крестьянству и жалостью к их поработителям.

Если бы коммунисты отказались из «жалости» от пролетарского террора, если бы они остановились перед расстрелом тысяч классовых врагов, то эта жалость к классовому врагу, этот отказ от необходимой беспощадности к нему были бы величайшей безжалостностью и величайшей беспощадностью по отношению к своим братьям по классу, ко всем трудящимся, ко всему человечеству, ибо, освобождая себя, пролетариат освобождает мир.

Такова в основном наша постановка и разрешение вопроса о жалости.

Следует оговориться: слово «жалость» затрепано гуманистами всех стран, русскими народниками и т. п. Поэтому мы предпочитаем говорить о любви к угнетенному человечеству, а не о жалости. Но поскольку эта эмоция существует, поскольку эта проблема ставится, мы только так и можем ее решать, как показали выше. Жалость не вечная, а историческая категория в своем содержании. И на место бессильной, пассивной, слюнявой и фальшивой жалости гуманистов мы ставим иную жалость, иную любовь.

Эти мысли должно было развить в художественной форме в повести, чтобы до конца опровергнуть гуманистическую жалость ко всякой личности, ко всякой букашке, ибо под прикрытием гуманизма, под его дымовой завесой движется хищническое порабощение и истребление «самоценных» личностей.

И как раз этого в повести В. Герасимовой нет. Повесть в своем идейном содержании недоработана, оставляет незаполненную брешь.

Эта брешь ощущается читателем с тем большей силой, что само название повести «Жалость» ставит именно проблему жалости в центр внимания.

Закрывая последнюю страницу, читатель испытывает понятное чувство неудовлетворенности, которое примешивается к положительной общей оценке идейного содержания повести и уменьшает его значение. Ибо суть повести сводится к тому, что в ней показан классовый враг, скрывающийся за ширмой проповеди любви и жалости, само же это прикрытие не разоблачено до конца.

Это чувство неудовлетворенности, неполноты и недоработанности усиливается и серьезными художественными недостатками повести.

Произведение задумано и написано рассудочно, рационалистично. Оно выглядит как олитературенный трактат, как иллюстрированное изложение заранее задуманной и логически разрешенной проблемы. Логический костяк повести слишком ясно прощупывается сквозь мясо художественных образов, которые как бы после придуманы, найдены, которые надеты на понятия. Может быть, отчасти, именно поэтому в повести так много размышлений, такое большое место занимает изложение лекций Померанцева, прений по докладу Богуша, бесед и наконец изложение процессов духовного становления героев.

Волнующие события отступают на второй план по сравнению с огромным количеством мыслительного материала, преподнесенного в логической форме.

Конечно, само по себе наличие размышлений героев, их бесед, споров, лекций еще не может служить признаком рационалистичности произведения (вспомним Бальзака). Дело в том, что, по существу это произведение есть развернутое рассуждение на тему о «Жалости». Такова его основа. Образы же повести выступают здесь как беллетристическая иллюстрация этой основы. Произведение оказывается на грани между публицистикой и искусством. Повесть в целом выглядит, как сочинение на заданную тему.

Этого мало. Приглядимся к образам героев «Жалости». Превращение Тани Полозовой в большевика идет главным образом по линии логической, мыслительной. Встреча и беседа с Богушем, разрушение в этой беседе ее прежних взглядов — вот, собственно, альфа и омега ее перерождения.

Живой комплекс влияний, определивших новые пути ее развития и особенно ее собственное участие в борьбе, находятся за границами повести.

В момент, когда Таня Полозова идет выполнять поручение партии, мы застаем ее уже сформировавшейся большевичкой.

Главным образом с этой стороны предстает перед нами и Богуш. Беседа с Таней, выступления с речами на трибуне — вот как показан он в повести. Его деятельность большевика, председателя ревтрибунала не обрисована. В обоих этих персонажах обнаруживается их рассудочное происхождение.

В фигуре белогвардейца Померанцева есть также существенные недочеты, идущие по той же линии рассудочности и схемы. Он призван олицетворять в повести «главное зло» — классового врага. Вместе с тем он выступает как последовательный проповедник гуманизма. Более того: автор отмечает, что во время лекции о Достоевском «все те, кому знакомо было безликое, серое лицо, неожиданно отметили, какой ясный синий свет затеплился в утомленных его глазах»... На второй лекции «он мельком улыбнулся деткам и в глубине утомленных его глаз снова затеплился живой и синий свет».

В то же время Померанцев — безжалостный преследователь и убийца Тани Полозовой. Это противоречие не есть вымысел автора. Это реальное жизненное противоречие. Гуманисты бывают разные. Ромэн Роллан, стоя «Над схваткой» (так называется его книга, написанная во время империалистической войны), выступал против войны, хотя не понимал ни ее сущности, ни способов выхода из нее. Однако он не вонзил бы штык в немецкого солдата. Толстой на почве религиозного гуманизма пришел к непротивлению злу.

Померанцев резко отличается от гуманистов такого типа. Он списан с эсеров. Но это реальное противоречие между его проповедью любви и его же озверелой борьбой против пролетариата необходимо было художественно раскрыть в этом особом соединении. В «Жалости» же это противоречие дано как механическое сцепление двух половинок. Внешне Померанцев верен, но внутренне не раскрыт, а потому и не убеждает. Каков его гуманизм? Сознательно носимая маска, сознательное притворство или объективная маскировка, входящая составным элементом в типическую фигуру, представляющую определенную группу классовых врагов. Очевидно, второе. Как же все это увязывается? У Герасимовой это увязано схематически. На деле же процесс классовой борьбы, и в частности в области идеологии, гораздо сложнее. Часто орудием классового врага, в роли апостолов любви и жалости, выступают люди, сами и не догадывающиеся, какому хищнику прокладывают они дорогу своей проповедью, какое мрачное будущее готовят они столь любимым ими «униженным и оскорбленным», разлагая их ряды, расслабляя их силы, нейтрализуя готовую разразиться над головами эксплуататоров бурю революционного гнева. Померанцев не такое «орудие». Он — само «главное зло». И это необходимо было вскрыть со всей резкостью. В. Герасимовой это не удалось.

Фигура Померанцева не удалась автору полностью также и потому, что существо проблемы «жалости» осталось не до конца ясным, а потому и не сошлись концы с концами в персонаже, который эту проблему должен был, по замыслу, иллюстрировать, в котором она должна была сосредоточиться. Кстати сказать, дело тут вовсе не в том, что вот ложная, неполная идея по необходимости воплотилась в нехудожественную форму. Идея автора может быть ложной и вместе с тем он способен уловить существенные стороны действительности и воплотить их художественно. Но это тогда, когда он исходит из самой жизни, ее изучает, наблюдает, воплощает. Тогда реализм его изображения окажется в определенных случаях сильнее его ошибочной идейной установки. Если же, как в данном случае, автор исходит не из того, что дано, а из того, что задано, если он будет исходить не из живой жизни, наблюдаемой, изучаемой им, ее участником (причем мировоззрение его органически пронизывает все этапы, все частички его творческой работы), если он живую жизнь использует только как иллюстративный материал к своим построениям, тогда малейшая ошибка и нечеткость этих построений повлечет за собой ошибку в иллюстрации. Именно это произошло с В. Герасимовой. Она двигалась в своей работе не путем художника, а путем рассуждений, рационального доказательства теоремы, решения задачи.

По этой же причине не вышел, не стал живым, реальным и облик начальника стройки Теркидова. Этот «каменный человек» остался каменным, автор не сумел вдохнуть в него живую душу. Его мысли, несмотря на их патетику, переходящую местами в риторику, мысли эти, верные и убедительные, принадлежат автору и еще раз автору, сам же Теркидов только их носитель, не облекшийся плотью и кровью.

Печать рассуждательства и холодноватого патетизма лежит на всей повести и на манере письма Герасимовой.

Наконец важным недостатком «Жалости» является наличие в ней (той литературщины, которая, свидетельствуя о большой начитанности, знаниях и культуре автора, вместе с тем заслоняет от него подлинную жизнь, услужливо подсовывает в замену этой настоящей жизни готовые ассоциации, литературные реминисценции, заранее готовые обороты речи, сравнения, образы. Это бесспорная опасность для Герасимовой.

Вспомним наиболее разительные моменты. Не говоря уже о том, что вся повесть — прямая полемика с Достоевским, заметим, например, что Таня Полозова, впервые увидев студента Померанцева, находит его похожим то ли на Антошу Чехонте, то ли на картину Ярошенко «Узник», то ли на репинскую картину «Какой простор». Это, в сущности, мелочь, но характерная мелочь, ибо она говорит о книжности восприятия. Далее, в «Жалости» есть большая сцена отчаянного бегства Тани Полозовой и преследования ее белогвардейцами. Эта сцена в художественном отношении сильнейшее место в повести, свидетельствующее о том, что В. Герасимова обладает художественным талантом, что у нее есть необходимые данные для преодоления и рассуждательства и литературщины. И вот этой-то волнующей картине, для которой нашлись же у автора горячие краски, предшествует огромная выдержка из рассказа Джека Лондона «Воля к жизни», выдержка, которая должна подготовить читателя (а может быть и самое Таню, которая взаперти читает этот рассказ) и раскрыть ему смысл последующей борьбы за жизнь самой Тани. Все это вступление только понижает смысл и художественное значение картины бегства Тани, в повести оно совершенно излишне, оно — чистейший продукт литературщины.

Наконец в момент, когда прощаются Таня Полозова и Железняк, когда он вышел на улицу, а Таня подошла к окну и они невольно оглянулись еще раз, в этот момент Герасимова обращается к читателю:

«Не думайте, дорогой читатель, что это мимо вас проходила «нераскрывшаяся любовь» — дубликат Марии и Мазепы. Вы, любящий Цвейга, Лавренева и Морана, вы предусматриваете именно эту возможность. Женщину и мужчину в каждом «настоящем произведении» должны сталкивать переживания преимущественно только такого рода.

Не то... не то... Только благодаря нашей неумелости мы еще недостаточно освоили и поняли те новые, могучие и несравненно более сложные чувства, которые ежечасно растут, зреют, крепнут и заглушают весь незатейливый газончик ваших палисадничков.

Великие социальные чувства.

Это они вмещают в себе и ненависть, и любовь, и нежность, и отвращение, и счастье, и отчаянье.

И это о них скоро будут писать лучшие в истории человечества романы, повести и поэмы».

Зачем понадобилось В. Герасимовой декларировать в этом обращении, что вот она пишет повесть, в которой любовь мужчины и женщины не нашла себе места, в которой решается социальная проблема?

Зачем потребовалось подчеркивать, раскрывать, обнажать замысел своего произведения, тенденцию его? Разве для этого недостаточно самих художественных образов?

И второе. К какому читателю обращается автор?

К своему? Но что это за «дорогой читатель», «любящий Цвейга. Лавренева и Морана». Это не наш массовый читатель, это «интеллигентный» обыватель, составляющий определенный, притом не весьма значительный и для нас не важный слой читательских масс нашей страны. Стоит ли вступать с ним в пререкания?

Мы подвергли «Жалость» довольно суровому критическому разбору. Это не значит, что повесть не нужна, не интересна, не принесет пользы тому, кто прочтет ее. В самом деле. Нельзя не отметить, что и сама постановка проблемы, острой и значительной, и тот богатый материал мыслей, который развернут в повести героями ее или привлечен из литературных источников — все это заслуживает внимания, интереса, заставляет думать над поставленными вопросами и возвышает повесть над средним уровнем нашей литературы. Острота сюжетной коллизии и ее развертывания заставляют читать «Жалость» с напряжением и интересом. Это, разумеется, достоинства.

Но мы хотели показать те пороки «Жалости», которые требуют решительного преодоления в дальнейшем творчестве В. Герасимовой. Ей надо стать ближе к жизни, надо писать проще и расширить свою читательскую аудиторию, надо поменьше рационалистического морализирования и интеллигентской литературщины, побольше соков и красок живой жизни и художественной плоти. Не олитературенный трактат, а литература, как отражение жизни с позиций большевистского мировоззрения, вот какова задача автора.

Если мы вспомним, что в книжке «Панцирь и забрало» еще было неясно, какая из наличествующих в творчестве Герасимовой тенденций возьмет верх — тенденция к рассуждательству или линия художественного изображения, если мы учтем, что в «Жалости» рассуждательство начинает побеждать, то формулируемая нами задача превращается в настойчивое требование, и В. Герасимова обязана учесть это предостережение.


  1. От редакции. Помещая статьи тт. Левина и Ленобля, дающие различную оценку повести В. Герасимовой «Жалость», редакция приглашает критиков принять участие в ее обсуждении. ↩︎